жесткость, а женщина умеет все смягчить. Однако же я поняла, что милорд может оказать нам большую услугу, нравственно подготовив нашего друга. Я знала, как воздействуют на добродетельное сердце слова человека чувствительного, который лишь воображает, будто он философ, и сколько душевной теплоты может придать всем рассуждениям голос друга.
Итак, я предложила милорду Эдуарду провести со своим другом вечер и, конечно, не заводя речей о том, что имеет прямое отношение к его судьбе, неприметно приготовить его душу к стоической твердости. «Ведь вы отменно изучили своего Эпиктета, — сказала я милорду, — вот вам и представился случай с пользой применить его учение. Постарайтесь показать нашему другу различие между истинными и мнимыми благами, — теми благами, которые существуют внутри нас, и теми, которые существуют вне нас. В тот час, когда ему извне готовятся испытания, докажите ему, что зло причиняешь себе только сам, что мудрец, все свое нося с собою, носит в себе и свое счастье». По его ответу я поняла, что моей легкой и безобидной насмешки было достаточно, — он решил рьяно взяться за дело и был уверен, что твой друг явится ко мне поутру хорошо подготовленным. А я именно этого и домогалась: как и ты, я не придаю большого значения философским разглагольствованиям, зато убеждена, что честному человеку бывает чуть-чуть совестно наутро менять свои вчерашние убеждения и нынче опровергать в своем сердце то, что разум диктовал ему накануне.
Господин д'Орб также вызвался принять во всем этом участие и провести вечер с приятелями, но я его отговорила: он и сам бы скучал, да и, пожалуй, помешал бы беседе. Я питаю к нему расположение, но, право же, это не мешает мне видеть, что он человек совсем иного склада. То своеобразное наречие, к которому в своих мужественных размышлениях прибегают эти сильные духом люди, — для него китайская грамота. При прощании я вспомнила о пунше и, опасаясь несвоевременной откровенности милорда, со смехом намекнула ему на это. «Успокойтесь, — отвечал он, — я предаюсь своим привычкам, когда это не угрожает опасностью, но рабом их я еще никогда не бывал. Ведь сейчас идет речь о чести Юлии, о судьбе, а быть может, даже и о жизни человека, к тому же — моего друга. Я буду, по своему обыкновению, пить за нашей беседой, иначе в ней почувствуется что-то нарочитое, но это будет не пунш, а просто лимонад, а так как наш друг не пьет, то ничего и не приметит». Не правда ли, дорогая, унизительно быть во власти привычек, которые принуждают к такой предосторожности?
Я провела ночь в сердечном волнении, и относилось оно не только к тебе. Невинные забавы нашей первой молодости, все прелести давнишней дружбы, частые встречи, мои отношения с твоим другом, окрепшие за последний год, когда ему так трудно стало встречаться с тобой, — все это встало в моей памяти и наполнило душу тоскою разлуки. Мне казалось, что, утратив твое второе «я», я теряю и часть своего собственного существа. С волнением считала я часы. Вот стало светать, и я с ужасом встречала день, которому суждено было решить твою участь. Утро я провела в размышлениях обо всем, что мне надо было сказать, старалась угадать, какое впечатление произведут мои слова. Наконец настал назначенный час, и явился твой друг. Вид у него был встревоженный, и он сразу же забросал меня вопросами о тебе, — ибо на следующий же день после твоей сцены с отцом он проведал, что ты расхворалась, и милорд Эдуард сообщил ему вчера, что ты еще не поднимаешься с постели. Мне хотелось избежать расспросов, и я тотчас же ответила, что вчера вечером мы с тобою виделись, что тебе было уже гораздо лучше, и добавила, что сейчас воротится Ганс, которого я к тебе послала, и от него мы все узнаем. Мои осторожные ответы ни к чему не привели: он все выспрашивал о твоем состоянии, и это отвлекало меня от моей цели, поэтому я отвечала кратко и принялась сама его расспрашивать.
Сначала я решила выведать, в каком он расположении духа. Я нашла, что он сосредоточен, мыслит здраво, готов взвешивать чувства на весах рассудка. «Хвала небу, — подумала я, — мой мудрец отлично подготовлен, остается одно: подвергнуть его испытанию». Хотя и водится обычай сообщать печальные новости постепенно, но я-то знаю его пылкое воображение, — ведь он при первом же слове впадает в неистовство, поэтому я решила пойти иным путем — сначала оглушить его, а потом утешить и уговорить, не умножать напрасно его страданий, нанося множество ударов вместо одного. Итак, заговорив более серьезным тоном и пристально глядя ему в лицо, я сказала: «Друг мой, известен ли вам предел мужества и добродетели в сильной душе, и полагаете ли вы, что отказаться от любимого существа — выше сил человеческих?» Он тотчас же вскочил как безумный, всплеснул руками и, стиснув их, прижал ко лбу. «Понимаю вас, Юлия умерла, Юлия умерла, — твердил он, и голос его приводил меня в трепет. — Я это чувствую, тщетны все ваши старания, напрасны предосторожности, они только длят часы моей смерти и делают ее еще мучительней».
Нежданная вспышка испугала меня, но я тотчас же догадалась о ее причине и поняла, что известие о твоей болезни, а затем нравоучительные разговоры милорда Эдуарда, наше утреннее свидание, мои неопределенные ответы на его вопросы, мои вопросы к нему — все пробудило в нем ложную тревогу. Я хорошо видела, как благотворно было бы в конце концов это заблуждение, если б не рассеивать его подольше, но я не могла решиться на такую жестокость. Мысль о смерти любимого существа так ужасна, что отраду приносит всякая иная страшная мысль, и я поспешила этим воспользоваться. «Быть может, вы ее и не увидите более, — сказала я, — но она жива и любит вас. Ах, если б Юлия умерла, ужели Клара была бы в силах говорить с вами! Возблагодарите же небо — ведь оно избавило вас от горя, которое еще сильней могло бы отягчить вашу несчастную долю». Он был так растерян, изумлен, поражен, что я могла воспользоваться его молчанием и, снова усадив его, рассказать подробно и по порядку обо всем, что должно было ему узнать, причем постаралась поживее описать поступок милорда Эдуарда, чтобы отвлечь от печали его доброе сердце и вызвать в нем чувство благодарности.
«Вот, дорогой друг, — продолжала я, — как обстоят дела. Юлия на краю бездны, ей грозит позор пред лицом общественного мнения негодование семьи, суровая кара разгневанного отца и собственное отчаяние. Все растет опасность — если не кинжал отца, то собственный ее кинжал в любую минуту может лишить ее жизни, ведь острие его вот-вот пронзит ее сердце. Лишь одно средство может предупредить беду, и прибегнуть к нему в вашей воле. Судьба возлюбленной в ваших руках. Решайте же достанет ли у вас мужества спасти ее, — иначе сказать, расстаться с ней, ибо ей запрещено видеться с вами, — или вы предпочтете стать виновником и свидетелем ее гибели и посрамления. Она столько сделала для вас, посмотрим, что ваше сердце сделает для нее. Нет ничего удивительного, что горести подорвали ее здоровье. Вы тревожитесь за жизнь Юлии, так знайте — эта жизнь зависит от вашего решения».
Он слушал, не прерывая, но как только понял, о чем идет речь, сразу изменился, — все исчезло: взволнованные жесты, и горящий взор, и тревожное, но живое и полное огня выражение лица. Печаль и уныние окутали мраком его чело, угасший взор и весь унылый вид говорили о душевной подавленности. Отвечая мне, он с трудом шевелил губами. «Мне надобно удалиться, — проговорил он голосом, который всякому другому показался бы спокойным. — Что ж, удалюсь! Довольно жить на этом свете». — «Полно, — тотчас же возразила я, — надобно жить ради той, которая любит вас: ужели вы забыли, что ее жизнь связана с вашей?» — «В таком случае нельзя разделять эти жизни, — подхватил он, — ведь она могла, да еще и может все поправить». Я притворилась, будто не расслышала последних слов, и тщетно старалась вселить в него надежду, но душа его не внимала моим словам. Тут вошел Ганс и принес добрые вести о тебе. И вмиг радость охватила его, и он воскликнул: «Ах, только б она была жива, только б была счастлива… если это возможно! Я скажу ей последнее прости и уеду». — «Да вы же знаете, что ей запрещено видеть вас! Увы, вы уже сказали друг другу прости, вы уже разлучены. Ваша участь будет не так жестока вдали от нее. Ведь для вас будет так отрадно, что она в безопасности. Бегите нынче же, тотчас же. Остерегайтесь, как бы такая огромная жертва не свершилась слишком поздно. Страшитесь стать причиною гибели Юлии и после того, как пожертвуете собою». — «Как! — воскликнул он с ужасом. — Уехать, не повидавшись с ней! Как! я не увижу ее! Нет, нет: пусть мы оба погибнем, если так надобно. Право, смерть не будет для нее страшна, если мы умрем вместе. Я должен увидеть ее во что бы то ни стало. Я положу к ее ногам свое сердце и жизнь свою, прежде чем покончу с собою». Мне было нетрудно доказать ему, до чего безумно и жестоко его намерение, но он все твердил: «Как, я не увижу ее!» И этот вопль души становился все печальнее и печальнее; казалось, он взывает хотя бы к надежде на будущее. «Все беды вам кажутся куда страшнее, чем это есть на самом деле, — сказала я. — Почему вы отказываетесь от надежды, когда сама Юлия не потеряла ее? Ужели вы думаете, что она могла бы так расстаться с вами, если б думала, будто вы разлучаетесь навеки? Нет, нет, друг мой, вы же знаете ее сердце. Знаете, что ради любви она готова пожертвовать жизнью. И я, право, очень боюсь (да, должна признаться, я это добавила), что сейчас ради нее она готова пожертвовать всем. Верьте, она надеется, иначе не стала бы жить. Верьте, что во всех