посланец уже не мог лишить меня рассудка одним своим видом. Похоже, ситуация обретала какие–то правила, существо которых я пока не понимал, но уже само подозрение о возможной предсказуемости действия давало ощущение, что финал все–таки будет определен замыслом, а не произволом. И тем не менее… И тем не менее холодный пот пробивал меня перед глыбой чудовища, от которого, действительно, отвращал не ужас смерти, а кошмарное ощущение вступления в права иного, того иного, в котором никому из нас и ничему из нашего уже не будет места. И вестником этого иного был он – воплощенный экзистенциальный ужас нашей ничтожности перед чудовищной громадой равнодушного мироздания. Я трепетал, что тут скрывать. Я ведь не Князь и уж тем более не Мать–Ольха, закаленная в борьбе с мужским миропорядком… Пред ним нельзя было не трепетать. Но в этом трепете был новый обертон, диктуемый, возможно, правилами замысла. Я говорю о забытом детском страхе: сейчас строгий учитель вызовет меня к доске, а я не знаю даже, что задавали на дом.
Мы стояли. Желтый Зверь, излучая волны неусмиряемой гибельной дрожи, проницал нас стылым взглядом. Сцена затягивалась, хоть я и не чувствовал биения времени в себе. Неплохо, конечно, если б, глупо начавшись, все так же и закончилось – нелепым пшиком, ничем, затянувшейся паузой, – ведь так страшен, до онемения страшен следующий шаг… Однако же чего мы ждем? Я посмотрел с надеждой на Брахмана и понял: жрец оставил нас – так он и прежде исчезал, бывало, в минуты, когда стая нуждалась в его мудром участии – на диспуте, на коллективном действе, на «внеочередном застолье». Но тогда он исчезал, попросту на встречу не являясь, хотя накануне и был уговор, а теперь… Не то чтобы он покинул нас, бросил в беде, не вышел на вызов соперника, нет, он просто сделал вид, что хоть он и здесь, но внутренне сию секунду занят, тем самым уступая поле битвы другому поединщику. Возможно, так было нужно и это часть сценического замысла – час его торжества попросту не пробил, о чем заранее, конечно, совсем не обязательно ставить нас в известность, – пусть первым удачу и славу стяжает другой.
Разумеется, в бой кинулся Рыбак, ответственный за безопасность стаи.
То есть кинулся – неверно сказано. Буквально дело обстояло так: я уловил решительный порыв – более внутренний, чем внешний, – но сам Рыбак остался неподвижен; только взгляд Зверя теперь был адресован именно ему и неотрывно давил его тяжелым леденящим ожиданием. Мне показалось, запахло корюшкой или чем–то похожим… Словом, определенно дохнуло запахом пучины. Происходящее напоминало странный диалог, молчаливый спор, в случае Рыбака – немую перебранку. Наш брат сбивался, жевал губами, судорога пробегала по его лицу, но ответный взор его был исполнен самой лютой ярости. Нет сомнений, он вошел в черно–белый режим и был готов убивать… Мне показалось, так продолжалось миг, хотя могло и больше (я говорил уже, что время отпустило нас, разжало хватку), как вдруг Рыбак, уронив к ногам изделие Кулибы, сорвал с ремня штык–нож и с криком: «Дембель неизбежен!» – перехватив рукоять двумя руками, снизу вверх вонзил клинок себе в горло по гарду, как в мясные ножны. И захрипел, и упал навзничь, и раскинул руки, и спазмы сжали, выгнули, тряхнули его большое тело, и пальцы заскребли сырую землю, и… Наш брат умер, его последний хрип, слившись со скорбным криком белого ворона, унесся к зеленым кронам, славя наш беззаветный путь.
Я посмотрел на Зверя: все три его глаза не оживляли ни азарт, ни сострадание, ни любопытство. Там были лишь тоска бессмертия и томление сытого духа. Жаркая бомба взорвалась во мне, ударив кровью изнутри в зрачки. И Зверь почуял… Услышав грозный рык, я бросился на оскалившийся, вздыбивший шипы рыловорот, не отдавая себе отчета в том, что за спиной у меня – одно укулуле. И тут же парализующий трехокий взгляд насадил то, что миг назад было мной, на кол безвозвратной медленной смерти. И я все понял.
«Ты тоже шел издалека, чтобы найти меня?» – «Да». – «И не боялся?» – «Боялся. Но путь стаи вел меня. Он – наша правда». – «Когда живешь жизнью Земли, ее дыханием и ритмом, тогда приходят покой и правда, а с ними – свобода, выносливость и вера». Это говорил во мне со мною Желтый Зверь, который больше не казался до дрожи жутким, до онемения чужим, но был теперь просто могучим и даже заслуживающим восхищения своим величием и совершенством музыкальным шкафом. Красивым, полированным, благородного дерева шкафом. Безжизненным, но хитроумно начиненным. За его огромной, застекленной свинцовым стеклом, украшенным узорной алмазной гранью, дверцей видны были валы и диски с насечками, цепляющими многорядные, громовые и сладкоголосые, язычки, – и не один вал, не два диска, а столько, что шкаф мог бы исполнить прихотливую симфонию. «Я так и думал, так и жил, – ответил я в себе – ему. – Стремился не соперничать с Творцом, а претворять с Ним вместе замысел, прислушиваясь к изначальной ноте, чтобы случайно не слажать, не осквернить тональность и тоже сделать красоту…» – «Все уже создано, и в этом рае просто нужно было жить, не отделяясь от него дурным умом и порожденной в муках творчества помойкой. Все, что портачит соблазненный разум, – скверна». – «Ты зеленец?» Глупо было спрашивать это у шкафа, пусть даже музыкального и такого замысловатого. «Я вразумляющий огнем и смертью». – «Но было ведь и славное, был блеск – бескорыстное созидание, самопожертвование, взлеты свободного духа… Было достойное – пусть останется оно». – «Стоит вглядеться, и у всего достойного, что создал соблазненный разум, найдется неприглядная изнанка». – «Но что–то же ведь есть…» – «Сыграй и спой то, чего ты не стыдишься». Снаружи я остался неподвижен, но внутри себя я взял в руки укулеле и запел самые свои заветные канцоны и сирвенты, которые считал чистейшим серебром: «Плач пчелы», «Трава взойдет кольцом», «Ты враг себе, сорока»… Вышел целый концерт. «У тебя легкое сердце, – когда я смолк, шкаф вынес приговор. – Оно стремится к свету, но устало любить. Тебя я тоже убью с сожалением». «Нет! – Нам так не нравится, когда о нас говорят нелестную правду. – Ты обманулся, у меня есть мои братья». – «Это все, для чего осталось место в твоем усталом сердце. Скоро у тебя и их не будет». – «Нет! У меня есть еще рыжий ангел». – «Останься ты с ней, ее постигло бы разочарование. Ты не способен на обжигающую страсть – она прошла бы сквозь тебя, как сквозь теплый дождь, и ничего более». – «Но я люблю ее». «Довольно же, – загудев густыми басами, не дал мне оправдаться музыкальный шкаф. – Ты сказал за мир свое слово. Такого мира, какой бы ты хотел сберечь, здесь нет». «Надо полюбить будущее, и он появится, – вспомнил я завет Князя. – Он будет». «Никогда». – «Он будет!» – «Нет». – «Ложь! Я тебе не верю…» «Иди», – на много голосов, подобно мощному хору, повелел Зверь–шкаф. И тут лед пронзил мою грудь и какая–то тугая, надежная сила подхватила и понесла меня – вверх, выше, выше… Я понял: это крылья, из кокона выпорхнул мотылек.
Так я умер.
Но история на этом не кончается: во–первых, взмыв над землей, я с удивлением узнал, что это не первая моя смерть, а во–вторых, хоть я и умер, я должен завершить рассказ, пусть даже из–за гибельной черты, из–за порога вечного безмолвия.
Что я увидел, воспарив? Внизу, подо мной, был круг, заметно отличавшийся от остального леса даже цветом воздуха, по иному преломляющего свет, – он выглядел слегка сиреневым (возможно, новому моему зрению доступны стали ранее недосягаемые спектры) и, как знать, быть может, за его пределы даже звук не выходил. Значит, я не ошибся: там, внизу, мы действительно оказались в пространстве, выделенном из реальности под некий полигон, и это заставляло нас следовать предписанным этим пространством законам, в частности, выходить на поединок по очереди, а не наваливаться скопом на одного, пусть силой всех нас и превосходящего. Глупо, конечно. Но благородно. И потом сам поединок скорее походил на слушание в суде по делам минувших дней при весьма странном судии, не брезгующим маскарадом. К тому же приговор определенно был вынесен заранее.
В центре арены находился Желтый Зверь, величественный и могучий, страшный своей мощью, как разгневанная земля. Полукольцом перед ним, среди деревьев, виднелись семь малышей. И восьмой, не видный остальным седой малыш стоял за гранью, на рубеже сиреневого круга, не заходя в него. Он раскинул в стороны руки и возносил обрамленное белым волосом лицо к небу – словно бы ко мне, но не ко мне…
Видно было плохо: картину застила листва. Я спустился. Мое тело и тело Рыбака лежали бездыханными. В горле одного торчал штык–нож, другое тело – мое – заиндевело, в груди зияли три убийственные раны – следы удара ледяных когтей… Зверь словно бы немного сник, спал с тела, теперь с ним в поединок вступила Мать–Ольха. Вокруг, чужой в этом лесу, разливался аромат неведомого мне цветка, густой, волнующий и, как мне отчего–то показалось, ядовитый – определенно перед Матерью– Ольхой Зверь явился царственным, но гибельным растением. Она была бледна и прекрасна, как валькирия, однако… лицо ее окутывала горькая печаль. И – о Боже! – она плакала. Я впервые это видел: Мать–Ольха плакала тихо, как сыр. Похоже, суровые законы мужского мира, не ставящие, как ей порою мнилось, ее ни в