снилось. Да и мне самой не снилось, ха-а-а-а-а! А Борьке моему что снилось? А ему ряса все снилась. И крест. И Боженька на иконке. Слушайте, выпьем за Борьку, а?! В селе далеком приход у него. Я чуть попадьей не стала, да-а-а-а! Вот бы цирк был, да-а-а-а! Верка – попадья-а-а-а! Попадья-а-а-а-а! Попа… дья-а-а-авола я, вот я кто… Ух-х-х-х… да налей же еще, не видишь, хочу, хочу-у-у-у… чтобы волком не завыть – глотку залью… водочкой?!.. нет, бля, расплавленным свинцом… он, говорят, такой же серебряный… ртутный… ПОСЛЕ ЛИШЕНИЯ САНА. СЕРАФИМ Я после казни своей церковной вышел на Откос. Ноздрям воздуха не хватало. Жизни воздуха не хватало. Думал – задохнусь. Ловил воздух ртом. Глядел на реку. Река расстилалась внизу передо мной. Не одна: две реки. Ока впадала в Волгу. Это город мой, где я родился и вырос, это город мой, больно и железно билось во мне. Будто в ржавую рельсину кто-то бил звонким молотом, держа рукоять в холодных кулаках. Ока впадала в Волгу, а я выпал из жизни, и так тяжело в нее опять втечь, впасть, потечь с ней одним потоком, одним слепым потоком, одним… слепым… Слепое, в крови, Пашкино лицо опять заслонило мне свет, серый морозный день. «Я же покаялся! – крикнул я оголтело сам себе. – Я – покаялся! Я – наказанье принял! Я…» «Что ты все: я, я, я, – сказал иной голос во мне, тихо и ехидно. – Ты – о Боге подумай. О вере своей. Не поколебалась она? Что и кого ты предал? Бога? Людей? Себя? Что ты наделал-то, отец Серафим… нет: Борька Полянский!.. а?..» И не было мне ответа. Летели по небу и пролетали его навылет мышастые, серые, волчьи тучи. И серые, слепящие, рвано-желтые раны разверзались над моей головой, и желтая кровь текла из них, и желтыми безжалостными ножами прямо в лицо мне летели лучи закатного Солнца; над вымерзшими, мертвыми лугами и огородами далеко за Волгой, на Бору, и за Окой огромный огород серого, страшного города подымал к серым ледяным небесам черную, сизую, белесую ботву клубящихся едких, слепых, ядовитых дымов. Я стоял и дышал отравой черной, железной жизни. Я, лишенный Бога и лишенный сана, снова был просто человек, просто мужик, просто – неудачник Борька Полянский, недоучка, поп-расстрига, несчастный отец, потерявший сначала дочь, потом сына, разведенный муж, – я стоял на Откосе над двумя ледяными реками, Волгой и Окой, с убитой любовью в груди, и она была такая тяжелая, мертвая любовь, такая чугунная, такая… железная, ледяная, а кровь по ней текла – живая, горячая… и дымилась, дымилась… Дымились черные высокие трубы за рекой. Ветер отдувал мне волосы на голой голове. Завтра постригусь, думал я, завтра в парикмахерскую пойду, а потом думал: а монеты-то у тебя в мошне звенят? Зарплату священника мне уж приход не выплатит больше. Все, отслужился, отец. Железный смех судорогой свел мне рот. Я отсмеялся беззвучно, горько и закрыл рот ладонью. Ветер ударил в ладонь, как в бубен. Мой город когда-то звался – Горький. Его так назвали в честь пролетарского писателя Максима Горького. Отец Максим, к тебе, что ли, в Карповскую церковь съездить? «Я родился в Горьком городе, а умру я в городе Нижнем», – так читал стихи один наш безумный мальчик, поэт, на вечеринке в университете… Мальчик брился налысо, как скинхед, мальчик презирал весь род людской, мальчик думал: я гений, и я один, а все вы – бездарности, падлы и твари… Тварь… Тварь Божья… Тварный мир… Творец… Сотворить… Сотворить… в котле сварить… Есть хотелось. В животе урчало. Я вспомнил янтарную стерляжью уху Иулиании – и громко, как ребенок, втянул слюну. Серый ветер, тяжелый бег туч на закат. Никуда не надо ездить. Никуда не надо ходить. У тебя в кармане ключ от твоей старой квартиры. Кто там сейчас живет? Верочка? А где она? Может, уехала куда? Может, новая жизнь у нее? А может, она продала квартиру и деньги пропила? Сестры? Нет, сестры – с мужьями. Мама… Мама, где ты, мама…Мама, зачем мы живем на земле… Чтобы, каждый в свой час, лечь в деревянную лодку – и поплыть, и поплыть по Реке?..

– Холодная ты, Река, – сказал я Ей. – До чего Ты холодная. Даже взгляд Милой моей, Заступницы моей тебя не растопит. Не согреет. Ты унесешь меня, Река! Я знаю. Да только я сам себе сколочу деревянную лодку! Слышишь! Я – сам! Я – сам рыбак! Я еще тебя переплыву! И так, и сяк, и наперекосяк! Я еще… порыбалю…

– Эй, священник! – крикнул грубый женский голос за спиной. – Хватит стоять-то тут вот так-то! На ветру! Ведь два часа тут торчишь уже! А ветер-то ледяной! Простынешь!

Я медленно обернул голову. Обритая, как после тифа, девчонка, в черной кожаной куртке, с железным, как у коровы или бешеной свиньи, кольцом в носу, со стальной пипкой, продернутой через нижнюю губу, в черных вязаных перчатках с обрезанными пальцами, ноги лосинами туго обтянуты, сигарета – в углу крашенного черной помадой рта, неожиданно низким, как у старой бабы, прокуренным басом еще раз крикнула мне:

– Простынешь, дурак! Жить надоело?!

И захохотала – низко, басовито, грубо, хрипло. Я приехал в свою старую квартиру. Ключ, что я хранил в кармане старых брюк, не подошел к замку. Замок сменили. В моей квартире жили чужие люди. Я нашел сестер, я пришел домой к Валентине, и Марина приехала тут же, и на грудь кинулась мне; и заревели они обе, и долго ревели, и я их утешал, и ничего не мог понять. И сестры открыли мне, что мама умерла. Мама – умерла. Это надо было осознать. Я перекрестился, а пальцы были негнущиеся, мертвые. И вера моя тихо лежала во мне, дохлой кошкой в грязном сугробе, и стекленели зеленые, болотные, ледяные глаза ее. Марина и Валентина, сестры, ревмя ревели, просили у меня прощенья, рассказывали мне все, путано и невнятно, то и дело прикладываясь к стакану, цепляя крючьями изработанных пальцев, вырывая друг у друга из рук бутылку дрянной водки. Они не вызвали меня на похороны. Да и похорон-то не было. Потому что мать умерла плохо и страшно. Она совсем спилась, сидела и просила милостыню уже не около церкви – на Московском вокзале, ее гоняла и шпыняла милиция, город ведь должен быть наскоро очищен от грязных бродяг, от нищих и пьяниц, и мама тоже подлежала чистке, ее надо было убрать, поганый человечий мусор, сжечь, уничтожить; вышло постановление мэра, потом губернатора, – да не успело оно, пьяненькую маму, поздно вечером, сцапал такой же площадной нищий, такой же пьяный и несчастный, как она, изнасиловал за вокзалом, на путях, и тут же убил, и затолкал ее, мертвую, в товарный вагон. Труп нашли уже в другой области, на станции Красный Узел. Дали объявление, напечатали статью в газете, потому что при матери, в ее стареньком, еще военном пиджачке всегда был с собой паспорт, она всегда
Вы читаете Серафим
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату