Так умирали святые. Так умирали все любящие души. Тайна… Тайна в тайне… Свет в свете. Тьма во тьме. А тайна — в тайне. И нельзя, недозволено ее трогать грубыми руками. Господи! На коленях, смиренно, я молюсь Тебе. Я не прикасаюсь к Твоей великой Тайне. Я просто люблю ее; молюсь ей; целую ее дуновением губ своих, лаской сердца своего. ПРО СЛУЖЕНИЕ НАШЕ Иоанн Креститель, в шкуре лохматой, крестил Иисуса на берегу Иордана. И там, на берегу мутной, теплой, быстрой реки, совсем не такой, как наша широкая, раздольная, мощная Волга, этой узенькой, безумно бормочущей струями древние иудейские молитвы, серо-зеленой реки над Ним возлетела голубка. Голубка… птичка… Голубица белая, чистая. Вестница Царствия Небесного. Она, Она была до начала всего. Она: почему Она: Женщина? Женская сила? И вот возродился средь людей Мужчина — Господь. И вот Он явился — Сын Божий. И вот Мать обняла Его голову и целовала Его в губы, Сына Человеческаго. И вот Он был помазан Господом, Отцем, на незримое, вечное Царство. И Он, Помазанник, помазует теперь нас, грешных. Нас! Всех! Через каждого священника? Через всякого, даже самого малого, самого захудалого иерея, батюшку-пьяницу-бормотуна, с жирным брюшком, с сивою спутанной бородою, что машет при крещении младенцев заскорузлой рукою и шепчет грубо матерям: «Ну, давайте, давайте, мамашки, раскошеливайтесь, собираю со всех по тысяче, ну, что стоите?.. что глазами-то луп да луп?.. быстро с денежкой прощайтесь…» – и смеется, хихикает тихенько, неслышно. Через — вот этакого?! жадненького?! распоследнего?! О-о-о… О-о-о-о-о… Да. Да. Тысячу раз да. Потому что что иерей — это ведь — Апостольский служитель. Всегда. Во веки веков. Аминь. И его земная, малая грешность, его земные грязные, в пыли, в земле и в денежном масле-сале, ладони и пальцы, его пьяненькие слезящиеся глазки, его жидкая бороденка, мотающаяся, как из храма выйдет на волю, на промозглом речном ветру, – это же все земное, малое и слабое, и прейдет и умрет, как все на свете; а тот Огонь, тот Свет, что он предназначен нести и передавать, тот елей теплый, горячий, золотой, которым он помазует лбы и щеки стоящих в большом круге, среди молчащей церкви, при Святом Соборовании, то миро драгоценное, душистое, что льется по намоленной иконе, когда он стоит перед ней с дрожащим на медной цепи тяжелым кадилом, вечный, бессмертный ладан воскуряя, – это, это — Небесное. Значит, и я — Апостольский служитель? Значит, и я. Господи! Укрепи мя. Помоги моему телу слабому. Помоги моему сердцу сомневающемуся. Веди меня. Не покинь… меня… А ветер, ветер с Волги сегодня… валит с ног… ПРО ЧЕРТОГ НЕБЕСНЫЙ Вот она, Тайна. Отец Всего Сущего сочетался с Девой в Чертоге Брачном. Свет осиял их обоих. Поэтому Его тело, тело Бога моего любимого, возлюбленного, вышло из Чертога Брачного и сделалось нетленным, сияющим, небесным. Небо! Оно же так близко. Почему мы отвернулись от него? Надо, чтобы каждый человек вошел, помолившись, в Его небесный покой. В Его дворец. В Его — Чертог. Все мы — Его ученики. Все мы — каждый по-своему, и грешники и праведники — идем Его путем, ступаем в след Его стопы. И что? Сбиваемся с пути. Теряем след. Боимся. Поворачиваем назад. А самый малый, патлатый, бедный священничек… он что, дойдет до конца? А я — дойду? ПРО ЭДЕМ Видел во сне два дерева, и сад роскошный, весь в цвету, и понял, что это — Райский Сад. Два дерева, покрытые цветами, ягодами и плодами, росли посредине Рая. Небо над ними было светлым, прозрачным, как смарагд, изумруд. Как Волга в солнечный день, когда мы плавали на лодках рыбачить на Луковое озеро с Володей Паршиным и Колькой Кусковым. И я видел: из одного дерева вроде бы выходят звери, много зверей, а из другого — люди, вереницей длинной. Одно порождает животных, другое рождает людей. И тут же, рядом, стоит голый человек, и я понимаю, это Адам. И Адам протягивает золотистую, смуглую руку и срывает с дерева зверей плод. Он съел от дерева, что породило животных. И сам стал — зверем. Вот что случилось. И я смотрю на это во сне, и дыхание у меня замирает. Адам стал животным и стал порождать на свет животных. Так человек — не к девству поднялся, а — животным стал. Может ли животное почувствовать Бога?! Может ли зверь вернуться к Богу?! Господи, так вот с чем боролись все аскеты, все монахи, все исихасты твои святые, все, кто поднимался по жесткой Лествице Истины, отметая, топча страх, соблазн и грехи. Вот с чем сам я, аз есмь грешный, борюсь каждый встающий день. Но я же и всякий встающий день — люблю! Солнце это люблю! Над песками белыми! Над перевернутыми, брюхами вверх на отмели, лодками рыбачьими! Реку эту, рябь ее слепящую, – люблю! Ягоды в корзинке, что мне к столу бедная моя Иулиания приносит! Народ, что в церковь мою течет, стекается, пересмеиваясь, переговариваясь о том, о сем, о том, как корова отелилась, как зять совсем спился, буянит, сладу нет, как мать хорошо похоронили, поминки приличные сделали, а уж мучилась, когда умирала, и всех измучила… И кагор, не только для Святых Даров, а — к столу — в праздник — в Рождество, в Пасху Святую — из рюмочки хрустальной — как рубин светится! – люблю… Каждый простой день жизни — люблю! В каждом простом дне жизни — великое Небо. В каждом простом человеке — Чертог. Как же совместить мне, чтобы простить и помиловать всякого прихожанина своего, в нем – зверя и человека, червя в нем грязного – и Бога, корону над ним Трехвенечную — Троицу Единосущную — и то, что он, человечек-зверь, вот, вечером темным, за банькой сидит, поджидает, когда соседская Анька париться пойдет, а Аньке-то всего тринадцать, а зверь в человеке — чего хочет, взыскует?! Там, за банькой, в ознобе дикого зверьего вожделенья — Града ли Небеснаго?! Ох, Боже мой. Боже. Бог видит людей. Бог видит живых и мертвых.