– Милая…

И я подняла глаза. По лицу батюшки текли светлые, мелкие, как речные жемчужины, слезы.

– Ты моя милая… Ты моя…

Опять дыханье из груди улетучилось. И легкая дрожь обняла. Будто я стояла на небесной туче, на солнечном облаке, и летела, быстрый ветер тучи гнал, а собиралась гроза, но не страшно было, а весело и чудно, и вольно, и все вспыхивало золотом и кармином, золотом и суриком, золотом и киноварью.

– Я… Нет: не я. Господь… прощает… тебя… и любит… тебя…

Он сказал: Господь любит тебя, – а я услышала: я люблю тебя, я. Я сама встала на колени.

– Накройте меня епитрахилью… Пожалуйста… И скажите все, как нужно…

Тихий смех раздался надо мной. Оборвался. Я снова слышала его дыхание. Я ощутила на голове бархатную, пахнущую медовым воском и скипидаром ткань. -Господь и Бог наш, Иисус Христос… благодатию и щедротами своего человеколюбия… да простит ти чадо Анастасие, и аз недостойный иерей Его властию, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих… во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа… – Аминь, – прошептала я. Руки лодочкой сложила. Епитрахиль батюшка с головы моей тихо снял. Я стояла перед ним чистая-чистая, прощеньем Божьим умытая, чистая и розовая, парная от волненья и страха пережитого, как из бани. И сердце мое пело: «Простил! Простил! Отпустил!» И, в избытке чувств, не зная, как выразить радость свою, я рванулась к нему, и руки мои сами взлетели ему на плечи, и я крепко, крепко обняла его. Колючая вышивка, серебряная нить ризы оцарапала мне шею. «Как в кольчуге, в доспехах этих… И жарко же ему…» Мы были одни в вечернем храме. Он крепко, крепко притиснул меня к себе; потом отпустил. Как бабочку легкую отпустил: лети… Солнце лилось сквозь окна жидким золотом. Солнце садилось. В открытую дверь храма ветер наносил запах ила, реки, лодочной смолы, рыбной чешуи, песка, болота, камышей. Богородица и Мария Магдалина со свеженамалеванной иконы глядели на нас большими святыми глазами. У Магдалины были светлые и радостные глаза. У Богородицы – темные и печальные. КАЛЕКА ПРОКЛЯТЫЙ. ПАШКА ОХЛОПКОВ Я Настьку любил и буду любить. Вот и все. Я глаз в армии потерял. Меня кривым дразнят, ну и что? Кто в нашей стране кривой, кто косой, кто слепой, кто глухой, кто хромой? Все хромые, слепые, глухие и косые. Меня в армии избили. Жестоко били. Зверски. Я живот сначала руками закрывал: в живот не бейте! – да куда там. Лупили, как чучело на огороде. А потом пытался голову закрыть. Рожу защищал. Не получилось. Сапогом дед этот, издеватель, с размаху заехал. А потом видит – глаз-то мне крепко подбил! – еще и отвертку в каптерке взял, подошел и отверткой глаз ковырнул. Я тебе, говорит, операцию сделал, ха-ха, болеть не будет! А те, кто бил вместе с ним, рядом стоят, дышат тяжело. Бл-л-л-лин… Вспоминать не хочу. Я в больнице руки на себя хотел наложить. Простынку казенную порвал, из нее – веревку скрутил, ночью, когда все спали, вокруг шеи затянул и с койки вниз – сиганул. Уже – задыхаюсь. А тут сосед по палате вскочил по нужде. Тапками зашлепал. И увидел меня, а я хриплю. Заблажил, конечно! Персонал сбежался. Кричат, удавку развязывают. Меня по щекам бьют. А у меня глаз перевязан, болит смертно! И до того ведь излупсачили, гаденыши, что я тогда ходить не мог, обезноженный валялся. И думал: это вот так- то всю жизнь? Безногий да безглазый? Ну уж нет. Щас не получилось – потом получится! Да они теперь за мной следили. Не удалось мне повторить попытку. На ноги-то подняли. Видать, зашибли мне что-то в позвонках. С позвоночником проблему решали. Решили, хорошие врачи были, я там, где служил, в больнице и лежал, в Читинской области. В Сибири. Так что меня сибирские казаки починили. И домой, в Василь, я поехал хоть и одноглазый, да на своих двоих. Прибыл, дембель, уродец. Мать – в слезы. Долго после того не прожила. Отец еще до армии помер. Брат со мной остался. Братишка – Петька. Петруха мой. Добрый парень. Видит, худо мне. Пристрастил меня к алкоголю. Стали мы с ним попивать крепко. Все перепробовали: и пиво, и самогон вонючий, и бузу, и брагу сами готовили, и красненькое, и дорогое и дрянное, всякое пивали; и водку, а как мужику без водки? Да еще калеке. Так горе и заливал. Работать в деревне нашей особо негде. Не работал – подрабатывал. На жизнь хватало. Кому столбы дубовые из леса привезти втихаря – дубы-то не разрешено пилить, штрафы огромные; кому крышу шифером покрыть за пару тысчонок; кому фундамент сложить, в бригаду брали. А тут в школе концерт был. И девочка на сцену вышла, ну, пацанка еще. Такая красивенькая! На мордочку! И спела звонко: «Ах, Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех!» Я и загляделся, меня аж Петруха локтем в бок толкал: че глазенок-то выпучил, леший, ай не рассмотришь?.. Так ты поди после концерта, познакомься! – и ржет. Я Петьке леща дал. Он и замолчал. И пошел за кулисы. И познакомился. А что знакомиться – это ж Настька Кашина была. Я ж ее малюткой знал. Она бегала с соседскими малявками, гуси их за голые ноги щипали! А тут… Вымахала… Не узнал я, говорю, тебя, Настюша, ты уж прости. Стою, глаз свой в пол опустил, сам чуть не плачу. И руку протянул – за руку поздороваться. Она уж большенькая школьница-то была, серьезная. В классе, наверно, в седьмом, а может, в восьмом. Она руку мне пожала. Испуганно оглядела меня всего. И я ее всю – оглядел. Ну, тут это самое со мной и сделалось. Сам не свой я стал. И вся жизнь моя покалеченная вспыхнула – так в печи сажа горелая вспыхивает иной раз страшно, обреченно.
Вы читаете Серафим
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату