– Да ты ж сама што ж не поела, дочь?..
– Я это… уже. Ты спал еще.
Толкнула в сумку две пустых бутылки из-под лимонада. Тятька у меня пиво не пил, он водку пил, а когда пил, то запивал лимонадом. Ему и водку-то пить нельзя было – из-за язвы желудка. Да куда ж от нее, от водки, деваться? Валеночки, тулупчик овчинный… шапка – лисья, рыжая, мохнатая… Кручусь перед зеркалом, кручусь, будто выкручу чего… из его ледяного, блесткого квадрата… И мысль мелькнула поганая, быстрая: ах ты, провались, лису на шапку-то эту ведь Пашка Охлопков застрелил… И шкуру – тяте – принес, и продал, и тятя ему – деньги дал, и Пашка пошлепал с деньгой, счастливый – и с дружками, с мужиками – в пивном ночном баре – пропил… Значит, я, это – в Пашкиной шапке – щегольнуть – да перед всей деревней – на святой Ключ – чтобы батюшку увидеть… Сорвала шапку. Глаза горят. Тятька дивится! – Што ты, – кричит весело и себя по ляжкам ладонями бьет, – во девка бешеная!
Я шапку в угол как зашвырну! – Дай платок мамкин! – кричу. – Вон! На полке! Пуховый!
Тятька платок мне подает. Глаз с меня не сводит! – Ну чисто, чисто маманька… – шепчет.
Я голову обвязываю платком. А он белый, пуховый, легкий, невесомый, будто не из шерсти овечьей – из метели, из снеговых вихорьков связан. Повязала – и до того себе приглянулась в этом платке мамкином… гляжу: ну как невеста… из-под фаты кошусь, стригу глазами… Как дверью избы хлопнула – не помню. Снег розово, жестко, будто тысячью крохотных копий и сабель, колол и резал глаза; бесился, пускал на волю резвые искры, горел разноцветными кострами; сугробы плясали, облака в небесах ту пляску отражали; синие тени под ноги ложились, ели и сосны кололи воздух колючими, грубыми руками, радуга поземки из-под колен взвивалась до зенита, по тропке снеговой шаги хрустели морковно, вкусно, пока я шла на Ключ. Пока я шла на Ключ – или летела, не помню я! И музыка в голове звучала, песнопения какие-то, ясные и нежные, на языке, вроде и знакомом, а вроде и не родном; будто в церкви так поют, а может, так пели и играли себе на арфах древние, бродячие певцы, старинные цари, и кости их давно в земле истлели, а радость их – вон, на снегу радужными алмазами вспыхивает, празднует! И за мной, и передо мной, и рядом со мной – шли люди, шли на Ключ, на Супротивный, а почему он так зовется?.. да потому, что все речки и ручьи – в Волгу текут, он один – супротив Волги, в сторону от нее… Люди все в руках несли разнообразные сосуды. Воду набирать. Бабушки нарядные. Помоложе бабы – в цветастых платках. Эх, еще в сундуках сохранили, наверное, мамки их, бабки такие носили! И мужики тоже шли; я, уж как сердце из груди ни выпрыгивало, а заметила и Кольку Кускова с канистрой в руках голых, красных на морозе, и Ваньку Пестова – у того канистра к спине была диковинно приторочена, вроде рюкзака; и Веньку, сынка старухи Сан Санны Беловой, длинную каланчу пожарную, он, как и я же, в руках сумку тащил; и лысый Лукич тоже на Ключ ковылял, нога за ногу, кувыль-кувыль!.. – а ковылял, пустую бутылку из-под водки к груди прижимал; и бывший муж Вали Однозубой, Герман Нефедов, эх ты, сподобился, из Белавки приехал в родной Василь на праздник, и тоже – на Ключ направил стопы; и Николай-Дай-Водки, да ведь он слепой уж совсем!.. а тоже, туда же!.. бредет, идет!.. палочкой – тропинку ощупывает… палка тонет в сугробах, в пушистом, как белые лисьи хвосты, чистом снегу… И я иду. И я – внутри себя – пою. Я пою так: «Я увижу тебя! Я увижу тебя!» Сумкой размахиваю. Внутри все горячо. Вот уже и перелесок, ветви берез все инеем обсыпаны, будто в сахар их обмакнули. Все пылает и сверкает, и мороз вроде бы не слабже, а крепче! И – тишина, такая тишина! Никто ведь не балакает, все – тихо идут. На Ключ, на святой… Вот и тропинка вниз. Ступени, выбитые лопатой в глинистой земле, сейчас под слоем снега и льда. Лед кто-то сердобольный крошеным углем присыпал. Цепляемся за железные перила – ржавые трубы, вниз вдоль снеговой лестницы протянутые. Вниз, вниз, вниз… Там – вода. Там – жизнь. Там – журчит, бьет… снег, воздух целует… Гляжу прямо перед собой. Сердце выпрыгивает из горла. По сторонам не зыркаю. Если он здесь – он меня сам увидит. Если он что скажет, возгласит… или запоет… или замолится громко, на весь лес – я его сама услышу… и увижу… Я не ожидала, что это будет, как вспышка Солнца. Как – из-за Волги – Солнце вдруг, над снегами – выкатилось, в морозной синеве, в инистой дымке – золотом – взорвалось! Он стоял над Ключом в длинной, до пяток, сплошь затканной золотом праздничной ризе. Солнце заливало его с макушки до сапог, из-под края ризы торчащих, и золотые отсветы играли на сугробах, и желтые сполохи ходили по радостным лицам людей, вокруг Ключа стоящих. По ледяной лестнице к Супротивному ключу спускался, шел и шел народ. Ба, да весь Василь здесь! И все тут меня… видят… Шепоты я слыхала, да. Разные шепотки. – Настька Кашина… Глянь…
– Хворала так долгонько, што ль?.. Штой-то я ее… всю осень, почитай, не видала…
– Да батька у нее строгай… Вишь, невестится девка… Я чай, он к ней парней – не подпускат…
– Гляди, гляди, Настюха!.. А бледная какая!..
– Ну точно, в больничке лежала…
– А ты это, врача нашего, Бороду, поспрошай, чо это такоя с ней было-та…
– Так тибе Борода и скажет!.. Борода – сам тибя лучче послушат…
Я видела его. Я слышала его. Я слышала его голос. Он говорил, как пел. И золотым медом обливалось мое бешеное, бедное сердце. Я тогда, на Ключе, слова эти не запомнила.