простыни, и я увидел синие пятки, загнутые крючья старых пальцев с проблесками желтых, выцветших ногтей. Ноги еще потянулись вперед, как бы отдельно от тела. Еще. И еще. Я содрогнулся всем нутром. Святые старики вокруг меня сгрудились еще тесней, придавили меня огрузлыми плечами, сухими широкими лопатками, огромными, как у беременных баб, животами, и я задыхался. Пахло свечным нагаром, терпким лекарством; пахло свежими простынями, и поверх всех запахов – стариковской предсмертной мочой, стыдным недержанием, перегаром целой жизни из беззубого, дряхлого рта. Пахло – смертью. Яма рта, яма, яма… Вырыть яму… Засыпать яму… Незримые певчие затянули скорбное песнопенье, оно потекло будто из-под потолка, а потолка – не было. Не было! Я поднял голову. Не было камня над головой, не было сводов с росписями, не было крыши! Насквозь, в чистую синеву, летел взгляд! В бешеный прогал! В открытую дыру!

– Извините, – хрипло сказал я и чуть тронул за рукав черной траурной рясы епископа, стоявшего рядом с одром Владыки, панагия на его груди сверкала больнее солнечного диска, – кто позволил сломать тут крышу?.. В Патриаршьих покоях?.. Владыка умирает… а вы… разломали… а если дождь?.. снег…

Епископ обернул ко мне бородатое, плоское, серебряное, жесткое, мертвое лицо. Прошипел:

– Кто… тебя… пустил… сюда… в святой час… иди вон отсюда…

С живых небес, я чуял это щеками и лбом, дул холодный ветер. Усилилось печальное пенье. Становилось все громче. Рядом со мной широко и привольно перекрестился рослый, длинный, рыжий, как рыже-красная сосна, митрополит, вся парча его широкой, как стог сена, ризы железно, алмазно встопорщилась и будто тихо зазвенела. Он больно ткнул меня в грудь локтем, крестясь. Рыжие веснушки на его лице рассыпались, как хлебные сухие крошки – воробьям. Он напомнил мне косца на покосе. Стоящего по грудь в разноцветных травах. Юру нашего Гагарина он напомнил мне, если б Юру в ризу нарядить. Все тяжелее было дышать. Бормотали молитвы. Слов я не различал. Старик на смертном ложе дернулся, и его пятки странно, судорожно, увечно вывернулись наружу, – будто деревянные шары выскочили из тесных пазов. Синие… твердые… Уже – мертвые. Холод мгновенного пота обвил мне лоб. Старики, теснившие меня, все разом, медленно опустились на колени. Я слышал поминальные молитвы – и не понимал их.

– Господи… упокой душу раба твоего Алексия… – Язык, как бревно, набухшее водой, тяжелый топляк, медленно поворачивался на стрежне вечных слов. – Со святыми… упокой…

Он – святой. А – они?! Все они?! Значит, святой – тот, у кого была земная власть?! Все упали на колени и молились. А я – стоял. И епископ в воронье-черной рясе, с режущей глаза панагией на черной мощной, как черный сугроб, груди вздернул колючую клочкастую бороду, и бородой гневно указал на меня, нечестивца:

– Вон, кому я сказал! Ты – недостоин!

И невидимые певчие, будто обрадовавшись, дробно заголосили на разные голоса, цветно и темно, скорбно и ликующе, издевательски, насмешливо, сожалеюще:

– Анаксиос! Анаксиос! Анаксиос… анаксиос…

И тут небесный ветер перенес меня в огромный собор. Внутренность его поражала. Росписи зелено-медными снопами валились на меня сверху, синими валами катились снизу, красными плащами пустынных святых и золотыми Лунами полночных нимбов хлестали меня по щекам. Паникадила горели пьяными созвездьями, сошедшими с ума. Ярость и яркость били и сбивали с ног. И я – падал. Я хватался за тех, кто двигался, шел мимо меня на великий молебен, я кричал: помогите!.. – а все шли мимо, все толкались и давились – вперед, туда, к амвону, к иконостасу, а меня огромным, жирным, золотым животом давило, плющило, пригибало к каменным плитам древнее густое, как золотая сметана, роскошество, чужое, дивное, забытое торжество. Свечи разрезали темный воздух желтыми лезвиями! Лампады мигали то красной, то зеленой планетой! Кадила катились в меня раковинами морскими, и я, хмельной, на пол валился, уже на гранитных плитах бессильно лежал, весь, как губка, пропитавшись сладким, винным горячим дымом! И музыка, музыка – она гремела, она ласкала и обнимала, и я не знал, куда деваться от нее, вездесущей, от ее плывущего по скулам, по губам горячего, медового воска! Господи… что это…

– А это новый наш Патриарх сегодня служит! Здесь! В Елоховском соборе! – раздался близ меня быстрый, молодой шепот.

И я не обернулся. Я знал: во сне оборачиваться не надо никогда. И в жизни – тоже. Никогда не оглядывайся назад, душа моя… никогда не оглядывайся назад… Я уперся в камень ладонями, закряхтел – и встал с каменного пола собора. И – пошел, пошел, проталкивался через локти, зады, спины и животы, через спутанные бороды и тщательно расчесанные и напомаженные волосы, через митры и камилавки, через старушьи платки и модные сумочки, через кургузые плащи и богатые шубы, через кожаные куртки и обтерханные, бродяжьи, нищие портки, через черные рясы и парчовые ризы, через свеженаписанные смазливые иконы и древние, бедные, облупившиеся как крутое яйцо фрески, через всю мою жизнь, сужденную мне на веку, бился и проталкивался я, и я шел вперед, только вперед, туда, к сиянью на амвоне, ведь там стоял мой новый Патриарх, моя новая, радостная и великая власть, и я хотел припасть к его ногам, и хотел поцеловать ему руку, Владыке, и жаждал – хоть однажды в жизни! – поглядеть ему в лицо, близко, очень, очень близко… «Все равно он не твой Бог на земле», – голос внутри меня был строг и непреложен. Да, да, кивал я и задыхался, лез вперед, да, конечно, он не мой Бог, и он не наместник Бога на
Вы читаете Серафим
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату