– Нет, мать, ты давай рюмочки нам…
Подала рюмочки. На тонких ножках, навроде опенков. Разлил он красно вино медленно, бережно. Ни капли на скатерть не сронил. Поставил бутыль. Медленно перекрестился. И мы с Никитой, стоя за столом, тожа перекрестилися. – Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя… яко на небеси, и на земли…
– И а еи, – старательно повторял Никитка. Я повторяла молитву неслышно, лишь губешками одними. Сильно, духмяно, свежим укропом и сладкой рыбой, пахло от кастрюли с горячущей ухой, и я глядела, как по ухе круги рыжего, золотого жира плавают, круги да звезды.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь…
Батюшка обвел глазами стол, и у мине внутри захолонуло: он так читат энту молитву каждодневну, привычну, так читат, будто б она, молитва энта, вот щас, из яво губ, на свет родилася! Так он про хлеб-та вымолвил – мурашки у мине по спине морозом, лютым холодом процарапали! – И остави нам долги наша… яко же и мы оставляем должником нашим…
Да, да, думала я так-то радостно, да, всем прощаю, всех прощаю… кто нас мучил и истязал, кто нас бил да обижал… и нам наши грехи тяжкия, наши долги суровыя – прости, Господи, и оставь!.. – Ойиом аым… – шептал Никитка. Щечки яво розовели. Он жадненько уже посматривал на стынущу в кастрюле, янтарну ушицу.
– И не введи нас во искушение…
И тут щеки мои стары, морщинисты вспыхнули! Объятья наши прошлогодни на сырой зямлице, на огороде – припомнили… «С той осени кажнай день мой – праздник, – твердо так молвила я сибе, внутрях, в ребрах. – Как энто случилося – всякай день мой – праздник. С ним – все – и всегды – будит у миня – праздник. Господи, продли и сохрани яво дни! Жизнь яво молоду, щастливу – спаси и сохрани! Все нещастья яво отведи от няво – на миня!» – Но избави нас… от лукаваго… Яко Твое есть Царство, и сила, и слава ныне, и присно, и во веки веков… Аминь.
– Аии-и-и-и-ий! – громко, как петух на заре, запел Никитка над столом.
И батюшка нас всех перекрестил широким крестом; и сели мы вечерять, потому уж солнце садилось. А опосля вечери, когда я утащила в кухоньку со стола грязну посуду и все намыла, и вытерла, и расставила по полкам да шкапам, сели мы все, втроем, середь избы: отец Серафим, я, мать Иулианья, да Никитка, сынок наш дареный, Господень. Никитка сидел на полу, на теплой от солнца половице, глядел, как кошка разлеглася на шерстяной подстилке, кормит котят новорожденных. Гладил черново котеночка по пушистой спинке. Черный Филька важно в избу взошел; воссел рядышком с Шуркой, умывался, знатно поел, молоко с морды, с усов лапой утирал. Стенька поскребся; Никитка и яво в избу пустил, хотя я не разрешала собачине обычна-та в избе валяцца. А тут и Яшка, красна рубашка, из клетки своей наружь попросился! И яму дверцу открыли. Порхнул, шельма красна! И – по обычаю – мине на плечо, и в мочку миня клюет, клюет! Цалует дык… Любит… Все живоя, тут до миня дошло, все-все живоя на свете белом, милом любит друг дружку… А не любит – дык ненавидит и убиват, тут и весь сказ. И так сидели мы, все рядком, и люди и звери: батюшка, сынок, я, Стенька блохастай, все ногой за ухом чесал, глядел умильно, чернай коток наш Филька, а тот все умывалси, мордочку лапой когтистай тер да тер, киска Шурка с приплодом, мурчала-фырчала; краснай как огонь в печи, крючконосай Яшка, да Кирка в хлеве взмукнула, мы все услыхали. И молвила я так, губенки мои сами вымолвили: – Вот мы тут… все… прям как Свято Семейство…
И глянула на Серафима, в глаза яво, рыбами плывущи, попыталася заглянуть – ласково, умиленно. Дык што скажит вить?!.. как это у миня вырвалось-та… у святотатчицы… «Да не с тобой ли мы спали на голой, на ледяной зямлице?! – хотелось мине взвопить во весь голос. – Не с тобой ли спозналися?! Миня хоть на миг, на ночку осенню, а своей женою – исделал! Так рази ж не Семейство мы?! Рази ж я не хозяйка твоя, а ты рази ж не хозяин мой?! А не энта, не энта, не энта… Вертихвостка… По дворам да по сараям мужиками драна… Ну скажи, крикни: да!» Потупился он. На Никитку глянул. Кошка пела песню. Попугай миня за ухо клевал. Все было тихо в вечерней избе, и пахло моими вкуснячими пирогами. И он на миня поглядел энтак… Ничево не ответил. Смолчал. ПОГУБИЛИ. ЮРИЙ ИВАНОВИЧ ГАГАРИН А деревня гибнет. Она все живет, живет еще, длинная, долгая гибель у нее. Еще на столетья растянута, как плохая гармошка, будет эта мучительная смертушка. Она стонет и плачет, и гибнет, и губят ее безжалостно наши правители, наши владыки! Только владыки? Ой ли? А сами-то мы куда смотрели? Сами мы, люди, русские люди, деревню погубили. Зачем это сделали? Работать на земле не хотели? Но земля же – кормит нас. Кормит! А сейчас – кто – кого – кормит?! В Василе раньше было два огромных стада: одно паслось на Суре, под Шишкиным мысом, другое – на Волге. И за Волгой, в заливных лугах, коровы паслись. Их туда на пароме отвозили, да на все лето. Бабы с ведрами за Волгу переправлялись – и столько молока надаивали, что домой-то еле увозили! Мужики их с переправы с телегами встречали! Да как по избам баб развозили – молоко на дорогу из бидонов выливалось! Молока было – залейся! Масла! Творога! Сыр домашний делали! В сметане – ложка стояла! А теперь?