преображается.
Что же именно она здесь читает? Ни двенадцатилетняя Софа, ни юная жена Алексея Сеземана не знали тогда цветаевской поэзии. Ирине Павловне запомнилось неопределенное: «что-то о белых лебедях…»
Неужто здесь она читает свой «Лебединый стан»? В стране победившего воронья? Но какие еще могут быть лебеди, кроме тех, обреченных, среди которых был тогда ее Сережа? «Лебединый стан», стихи о Белой армии, созданные в трагическое трехлетие 1918–1920…
В памяти Дмитрия Сеземана сохранилось и другое: чтение Цветаевой стихотворений Пушкина, переведенных ею на французский язык.
А после чтения Журавлевым глав из «Войны и мира» в один из таких вечеров возник спор. Прослушав эпизод первого бала Наташи Ростовой, Цветаева задумчиво сказала: «Толстой умудрился влезть в шкуру портнихи. Вероятно, это хорошо». Это «вероятно» вызвало тогда оживленную полемику…
Крайне недоброжелательный по отношению к Цветаевой Сеземан, человек категоричных суждений, слишком часто основанных не на фактах, а только на субъективных пристрастиях и антипатиях, все же отдает должное Марине Ивановне, вспоминая ее чтение на этих домашних вечерах. В такие часы, пишет Сеземан, «наступали моменты, когда даже не чрезмерно чуткому мальчишке открывалось в Марине Ивановне такое, что решительно отличало ее от каждого из нас».
«Она сидела на краю тахты так прямо, как только умели сидеть бывшие воспитанницы пансионов и институтов благородных девиц. Вся она была как бы выполнена в серых тонах: коротко стриженые волосы, лицо, папиросный дым, платье и даже тяжелые серебряные запястья — все было серым. Сами стихи меня смущали, слишком они были непохожи на те, которые мне нравились и которые мне так часто читала моя мать. А в верности своего поэтического вкуса я нисколько не сомневался. Но то, как она читала, с каким-то вызовом или даже отчаянием, производило на меня прямо магическое, завораживающее действие, никогда с тех пор мной не испытанное. Всем своим видом, ни на кого не глядя, она как бы утверждала, что за каждый стих она готова ответить жизнью, потому что каждый стих — во всяком случае в эти мгновения — был единственным оправданием ее жизни. Цветаева читала, как на плахе, хоть это и не идеальная позиция для чтения стихов»[4].
По воспоминаниям С.Н. Клепининой-Львовой, особое напряжение сгустилось над болшевским домом как раз незадолго до приезда Марины Ивановны и Мура.
И это очень правдоподобно.
Ибо в начале лета тревога не могла не охватить всех, кто имел какое-либо отношение к ВОКСу — Всесоюзному обществу культурных связей с заграницей. Организацию эту «трясло» уже давно, — с того момента, как был снят со своего поста и вскоре посажен на скамью подсудимых нарком внешней торговли СССР Аркадий Розенгольц. Арестован был и председатель ВОКСа писатель Александр Аросев, совсем недавно ездивший вместе с Бухариным в Париж.
Разнообразная деятельность общества включала обслуживание иностранных гостей, приезжавших в СССР, — делегаций и «индивидуалов». Тут часто устраивались приемы, на которых рядом с иностранцами и советскими деятелями разных сфер и рангов всегда толклись журналисты. Переводчики — как, разумеется, и сотрудники НКВД — были здесь постоянными посетителями.
ВОКС был прибежищем многих вернувшихся с чужбины русских: где как не здесь они могли использовать свое чуть ли не единственное преимущество перед другими: хорошее знание французского языка.
Теперь, в июне тридцать девятого, арестовали Нину Мосину — редактора информационного бюллетеня ВОКСа. Она была из бывших эмигрантов, из числа тех, кому помог вернуться на родину Эфрон.
С Мосиной были знакомы и Ариадна, и старший Клепинин, числившийся референтом Восточного отдела ВОКСа, и пасынок Клепинина Алексей Сеземан.
Но обитатели болшевского дома еще не догадываются, насколько опасно для них обвинение, предъявленное арестованной. Ибо обвиняют ее в привлечении на работу в ВОКСе «троцкистских кадров»!
Понятно, что любой бывший эмигрант наилучшим образом годился под аттестацию такого типа.
Журнал, в котором сотрудничала Ариадна, — «Ревю де Моску» — имел с Мосиной самые прямые контакты. А в последние месяцы Ариадна и старший Клепинин как раз усиленно хлопотали об устройстве на работу в штат редакции их приятельницы — Эмилии Литауэр. Она все еще не имела постоянной службы…
Цветаева уже жила в Болшеве, когда стала известна другая новость: 27 июля арестовали еще одного сотрудника ВОКСа — Павла Николаевича Толстого.
Он тоже был из числа вернувшихся эмигрантов, и даже из числа тех, с кем еще во Франции был хорошо знаком Эфрон. Теперь же с ним поддерживали контакт и Ариадна, и Эмилия Литауэр, и Алексей Сеземан — последним двум он давал время от времени переводы для заработка.
Скрыли ли это от Марины Ивановны, оберегая от лишних переживаний?
Трудно сказать. Хотя знать это было бы важно: насколько с ней теперь-то были откровенны и муж и друзья мужа. Зато бесспорно другое — все эти новости должны были восприниматься Клепиниными и Эфроном не иначе, как приближающиеся шаги Командора.
Как оценивали на болшевской даче происходящее вокруг?
Насколько расстались с иллюзиями, вывезенными из эмигрантского далека, — о стране социализма и о великом эксперименте? Насколько обольщались еще надеждами?
Теперь об этом уже можно сказать с достаточной уверенностью.
Свидетельствуют страшные документы эпохи: протоколы допросов.
Ибо
Приходится, конечно, постоянно иметь в виду принужденность их признаний, возможность выдумок — того, что нельзя даже назвать клеветой, памятуя об условиях, в какие попадали узники советских тюрем.
Но все же. Сравнивая показания шестерых, их совпадения и расхождения, соотнося с тем, что из письменных и устных воспоминаний узнаёшь о личности этих людей, все-таки можно отделить сочиненное от реального.
И потому теперь уже есть какая-никакая возможность ответить на вопросы, которые еще совсем недавно оставались без ответа.
Иллюзии у обитателей и гостей болшевского дома сохранялись. Они были теми же, что у многих, начинавших уже тогда прозревать, но все еще не способных поверить в неправдоподобное зло, правившее великой державой. И поверить в него было действительно трудно — именно из-за его глобальности и изощренности. Как иначе объяснишь столь упорное непонимание советского кошмара журналистами, писателями, учеными Запада, приезжавшими в СССР или издали следившими за развитием событий?..
Иллюзии стойко держались.
Но ситуация в стране уже не представляется недавним эмигрантам в радужных тонах. Пыльца с крылышек надежд основательно пооблетела. В доме звучат разговоры о низком уровне жизни в стране, о нищенской оплате за адский труд, о том, что эксплуатация вовсе не исчезла, что сталинская конституция — фикция, с которой никто не считается. Говорят о безграмотности и бескультурии советских редакторов журналов и газет, о нелепостях цензурных установок.