и она никогда не сможет принять их. Хотя при этом она никогда не указывала на тот политический и социальный строй, который она бы предпочитала.
В связи с арестом сначала сестры, а потом дочери и мужа ее недовольство приняло более конкретный характер. Она говорила, что аресты несправедливы.
Насколько я знаю, она была совсем не в курсе шпионской и антисоветской деятельности своего мужа, а он, опять-таки насколько я знаю с его слов, не посвящал ее в это…
— С кем она была знакома до приезда в СССР?
— Ее связи во Франции были чрезвычайно обширны, так что я даже затрудняюсь их перечислить…
Клепинина будут еще дважды спрашивать о Цветаевой: на допросе 19 февраля** и 4 июля 1940 года. В том и другом случае настойчиво ставится вопрос о круге общения Марины Ивановны — во Франции и по возвращении. Ответы Клепинина надо признать крайне аккуратными. Отвечая, он оперирует психологическими характеристиками, и это позволяет ему провести свою линию. По существу это все-таки линия защиты.
Очень кстати Николай Андреевич сообщает следователю о неуживчивом характере Цветаевой, из-за которого она давным-давно поссорилась, например, со Святополком-Мирским (он к этому времени уже арестован). Подчеркивает, что дружеский круг Сергея Эфрона был совсем не тот, что у его жены. Общались они, — говорит Клепинин, — с совершенно разными слоями русской эмиграции. И он убежден, что жена не была осведомлена, чем на самом деле занимался ее муж…
Из советских писателей, приезжавших в Париж и встречавшихся с Цветаевой, названы только Маяковский, Пастернак и Алексей Толстой. Хотя могли быть названы Бабель и Пильняк — уже арестованные теперь. Среди друзей Марины Ивановны во Франции упомянуты политически нейтральные имена Ходасевича, Ремизовых, Бальмонта, Волконского, Головиной, Анны Ильиничны Андреевой и ее сыновей. Никого из них нет в Советской России.
Впрочем, не только по отношению к Цветаевой Николай Андреевич держится той же линии. Отвечая на вопрос, чем именно занималась по возвращении его жена Нина Николаевна, Клепинин утверждает, что в НКВД ей не поручали ничего интересного, и от этого она испытывала явное чувство обиды. Чтобы не травмировать ее самолюбие, Николай Андреевич давно перестал задавать ей вопросы. Потому он и не в курсе ее реальных дел… Если же его спрашивают о конкретных занятиях Эфрона, Клепинин жалуется на «манию конспирации» у Сергея Яковлевича. Тот постоянно играл в секреты, записано в протоколе допроса, это было просто смешно…
Однако защитить Эфрона всерьез Клепинин не может.
Ибо капитулянтская версия, на которую он согласился на первом же допросе, без фигуры руководителя просто не проходит.
Версия создана следствием с очевидной помощью П. Н. Толстого. Но кто знает, в чьих устах она прозвучала впервые! Может быть, на допросах Святополка-Мирского, или Романченко, или еще кого-нибудь из тех, кого арестовали раньше…
Клепинин, во всяком случае, не сопротивляется тому, что ему навязывают. Он согласился признать себя французским шпионом уже при первой встрече со следователем. К концу второго допроса он согласен, что был агентом еще английской и бельгийской разведок. Евразийцы, выступающие в союзе с троцкистами и как агенты зарубежных разведок, — эту галиматью Клепинин со временем даже начинает «обставлять» множеством подробностей.
Замысел евразийцев, говорит он, оформившийся в 1928 году, состоял в том, чтобы проникнуть в Советский Союз, войти там в руководящие круги самых разных сфер деятельности, а затем — шпионить в пользу иностранных государств. Вредить и «подрывать основы».
Эфрону, который играл одну из руководящих ролей в евразийстве, отмечает Клепинин на допросе 19 февраля 1940 года, удалось собрать вокруг себя значительную группу лиц: Толстой, Смиренский, Ларин, Балтер, Тверитинов, Позняков, Струве, Палеолог, Эйснер, — более двадцати человек. И в тридцатые годы началась усиленная «переброска» кадров в СССР.
Их первая задача по приезде состояла в сближении, в частности, с журналистскими кругами, писательскими и военными. Но весь план, утверждает Клепинин, лопнул по вине недальновидного руководства НКВД. Оно пересажало тех, за кем гораздо лучше было бы следить…
В самом конце января 1940 года арестован последний участник «группы», которая предстанет перед военной коллегией Верховного суда, объединенная общим обвинением и общим приговором. Этим последним стал Николай Ванифатьевич Афанасов, вернувшийся в СССР в 1936 году. Он жил и работал теперь в Калуге; 29 января был увезен в машине НКВД прямо с работы, и родные узнали о его местонахождении лишь спустя долгий срок.
Афанасов также из числа давних друзей Эфрона. Мальчишкой он убежал на гражданскую войну, примкнул к Добровольческому движению; после поражения белых жил в Болгарии, работал шахтером и лесорубом, потом переехал во Францию. Когда выходила газета «Евразия», он ведал экспедицией, помогал распространять тираж и жил некоторое время прямо в редакционном помещении в предместье Парижа Кламаре.
Как Эфрон и Клепинины, Афанасов стал секретным сотрудником советской разведки в Париже. В середине тридцатых годов с каким-то особым заданием он ездил в Германию под конспиративным именем «Клаус». Этого оказалось достаточно, чтобы теперь ему предъявили обвинение в шпионаже в пользу германской разведки. Где-то он пересекся с известным русским писателем-эмигрантом Романом Гулем, — и это квалифицировано как передача неких секретных сведений в распоряжение гестапо. Его имя всплыло в показаниях Литауэр и Клепинина, в контексте явно компрометирующем, и позже, на заседании военной коллегии Верховного суда, Афанасов будет категорически опровергать эти показания.
Эфрона спрашивают об Афанасове в марте. Как и в других случаях, Сергей Яковлевич дает сухую фактографическую справку, особенно подчеркивая «рабочие» профессии Николая Ванифатьевича.
— С какой целью он приехал в Советский Союз? — задает свой вопрос следователь.
— С целью работать на родине, — отвечает Эфрон.
Мне не пришлось, к сожалению, ознакомиться со следственным делом Афанасова. Однако в суде он виновным себя не признал и, видимо, сломить его, как и Эфрона, не удалось.
Пройдет целых полтора месяца после очной ставки с Клепининым и Литауэр, прежде чем Эфрона снова вызовут на допрос.
Чем было заполнено это время? Болезнь? Новая порция пыток? Или попросту следствие занято другими? Ответа мы не узнаем. Но в протоколе допроса от 15 февраля подпись Эфрона ужасна, почти неузнаваема.
Кажется, что она сделана пером, едва удерживаемым в руках. Но показания те же.
— Может быть, вы начнете давать показания? Ваши сообщники уже полностью вас изобличили…
Ответ Эфрона:
— Начиная с 1931 года никакой антисоветской деятельностью я не занимался. В своей работе я был связан с советскими учреждениями, и моя работа носила строго конспиративный характер.
— Характер вашей конспиративной работы, связанной с советскими учреждениями, — записано в протоколе, — следствие не интересует. Расскажите о той, которую вы скрывали от советских учреждений.
— Таковой не было. Как секретный сотрудник я был под контролем соответствующих лиц, руководивших секретной работой за границей.
Последняя фраза арестованного снова фиксирует его физическое недомогание:
— Прошу прервать допрос, так как я не совсем хорошо себя чувствую…
Не совсем хорошо… Стали бы в стенах Лубянки обращать внимание на это «не совсем»…
Отметим очевидный факт: следствие явно уклоняется от рассказа Эфрона о его