евразийцев. И вот теперь, 1 ноября, уступая настояниям следователя, Эфрон признает: Арапов был действительно связан с польской, немецкой, а может быть, и с английской разведкой.
Но он делал это по поручению ГПУ! Такое пояснение, говорит Эфрон, он слышал из собственных уст Петра Семеновича.
Свидетельство это безусловно могло бы вызвать недоверие, встреться оно в показаниях других. Но Эфрон, судя по всему, не сочиняет версий. И потому запомним его слова — они скорее всего соответствуют действительности.
К концу этого допроса появится еще одна тема, по всей видимости, крайне тяжелая для Сергея Яковлевича. Она касается соседей Эфрона по болшевской даче, его давних друзей — Клепининых-Львовых. Следствие готовится к их аресту, но пока они еще на свободе.
Легко домыслить, что, вынуждая Эфрона к «уличающим» Клепининых показаниям, его опять провоцируют сведениями, которые незадолго до того предоставила на очередном допросе его собственная дочь. Она наговорила множество конкретностей — из области, которая ей самой, возможно, казалась не слишком криминальной: «антисоветские разговоры».
Вряд ли теперь на Ариадну ссылаются. Но когда узнаваемые конкретности, известные до тех пор только узкому личному кругу, предъявляются на допросе, психологическое их воздействие подобно шоку.
У Эфрона могло создаться ощущение, что на болшевской даче арестованы уже все — или будут вот- вот арестованы.
Вторая справка «медосвидетельствования» в деле Эфрона датирована 20-м ноября; она препровождена в Следственную часть старшим лейтенантом госбезопасности Бизюковым.
Ее содержание страшно.
В справке указывается, что уже с 24 октября (две недели спустя после ареста!) Эфрон наблюдался психиатром. А 7 ноября он был помещен в психиатрическое отделение больницы Бутырской тюрьмы. (Это означает, в частности, что допрос, состоявшийся 1 ноября, проходил в период ремиссии, сменившейся затем новым резким ухудшением состояния пациента.)
Справка свидетельствует о том, что Эфрон сделал попытку покончить с собой. Скорее всего, именно это и заставляет поместить его в больницу, — дабы держать под усиленным наблюдением.
Можно предположить, что попытка самоубийства предпринята Сергеем Яковлевичем вскоре после допроса 1 ноября: именно тогда он мог особенно остро ощутить ловушку, в которую попал сам и втянул других.
Его принуждали теперь к показаниям против людей, за судьбу которых он ощущал свою ответственность!
Не могли не придавить невыносимой тяжестью и сведения о разговорах на болшевской даче, данные явно изнутри. Он-то хорошо понимал, что эти сведения представляли угрозу для всех обитателей дома, включая жену и сына. А если Эфрону сказали прямо, что показания эти дала его любимая дочь, им самим втянутая в страшный переплет…
Легко представить себе его реакцию.
Приведу все же полнее текст справки, гласящий, что Эфрон «с 7 ноября находится в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки на самоубийство. В настоящее время обнаруживает слуховые галлюцинации, ему кажется, что в коридоре говорят о нем, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и жене и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве, подавлен, ощущает чувство невероятного страха и ожидания чего-то ужасного. По своему состоянию (острое душевное расстройство) нуждается в лечении в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы с последующим проведением через психиатрическую комиссию (заключение психиатра)».
Акт о состоянии пациента подписан 20 ноября 1939 г. целым сонмом «специалистов»: врач-психиатр Довбия, консультант-психиатр санотделения АХУ НКВД Бергер, начальник санчасти Ларин, председатель комиссии — военврач 2-го ранга Смольцов.
Острое душевное расстройство…
20 ноября 1939 года врачи считают, что для лечения Эфрона необходимы тридцать-сорок дней. Но Кузьминов, проводивший этой осенью почти все допросы Эфрона, игнорирует эти рекомендации. Уже 8 декабря подследственный снова доставлен в кабинет следователя, — на этот раз для очной ставки с Толстым.
Павел Николаевич Толстой в группе обвиняемых, которые предстанут затем перед военной коллегией Верховного суда СССР б июля 1941 года, — фигура почти случайная. Правда, он со всеми знаком еще по Парижу, где жил с шестилетнего возраста и имел широчайшие связи с самыми разными кругами русской эмиграции. Легкий нрав и общительный характер приводили его то к евразийцам, то к младороссам, он был вхож и в «Союз возвращения на родину», и в правобелогвардейские круги. Везде у него находились приятели — и родственные связи. Бывал он не раз и в доме Эфрона; особенно зачастил перед своим отъездом в СССР, в 1933 году.
Отдаленный родственник А. Н. Толстого, он, вернувшись, около года жил в доме писателя в Детском селе под Ленинградом. Позже переселился в Москву. Еще в 1934 году принял предложение «органов» о сотрудничестве и следил, в частности, за приехавшей из Франции дочерью Е. Ю. Скобцовой (матери Марии) — Гаяной, исчезнувшей вскоре в лагерях ГУЛАГа.**
Арестованный в конце июля 1939 года, Толстой уже через неделю начал давать все требуемые показания — и в самом нужном для следствия направлении. Поэтому его охотно вызывают на очные ставки со всеми, кто упрямится. И он «изобличает» недавних друзей и знакомых, в чем требуется, — в шпионаже, террористических замыслах, контактах с троцкистами, антисоветской деятельности.
Он сочинял уверенно, округло, спокойно глядя в глаза своей жертве, порой снисходительно-барски ее увещевая: «Чего уж скрытничать, за грехи свои надо отвечать…» Я не решилась бы это утверждать, если бы не живое свидетельство Тамары Владимировны Сланской. Она рассказывала мне (и не только мне), что, не выдержав главным образом именно тона и позы, она запустила в барственного «изобличителя» чернильницей, схваченной со следовательского стола.
Теперь на очной ставке с Эфроном Толстой утверждает, что тот вовлек его в шпионскую деятельность в пользу французской разведки; накануне отъезда Толстого на родину дал ему задание вступить в контакт с троцкистскими организациями в СССР; он же дал и «явки» в Москве и Ленинграде для связей со своими единомышленниками. Из Ленинграда, как раз через Сланскую, Толстой якобы переправлял Эфрону в Париж добытые шпионские сведения.
Записанная в протоколе реакция Эфрона весьма энергична: «Я абсолютно отрицаю все то, что сейчас сказал Толстой». И в другом месте: «Если я до сего времени полагал, что Толстому изменила память, то сейчас я должен сказать, что то, что он говорит — просто ложь».
Лжесвидетельство, как и слишком хорошая память, не спасут Толстого. В мае 1940 года он делает попытку отказаться от своих показаний. Но, вызванный для пояснений, тут же заберет отказ назад и подтвердит все, сказанное прежде. Его «подверстают», формируя «группу Эфрона», к тем, кого он помог «изобличить». Он будет шестым — и явно «шестым лишним», инородным членом среди «подельников».
Наиболее драматичным эпизодом во всем следственном деле Эфрона оказалась другая очная ставка. Она состоялась 30 декабря 1939-го, в самый канун 1940 года.
В этот день (вернее, вечер и ночь) сломить сопротивление Сергея Яковлевича призваны были его ближайшие друзья и товарищи по Франции — Николай Клепинин и Эмилия Литауэр. Допрос начинается еще без свидетелей. Формулировки следователя стандартны:
— Вас полностью изобличил на очной ставке Толстой. Намерены ли вы теперь прекратить запирательство?
Ответ Эфрона, записанный в протоколе:
— Я не считаю себя изобличенным, и изобличение Толстого считаю ложным. Я твердо настаиваю на том, что никакой шпионской деятельностью в пользу иностранных разведок я не занимался…