сподвижником лидера оппозиции, изгнанного из советской страны? Догадались ли хоть теперь, чего стоили и о чем свидетельствовали «признания» подсудимых на московских процессах?
Но мы ничего не поймем о тех, чью личную судьбу сейчас пытаемся проследить, пока не увидим их в ряду событий безумной эпохи.
Нет ничего проще в наши дни, когда все уже разжевано и положено в рот усилиями воцарившейся гласности, чем презрительно толковать о тех, кого ностальгические комплексы лишали трезвого взгляда на вещи. Грехом такого презрения грешит Дмитрий Сеземан в мемуарах «Париж — ГУЛАГ — Париж». Но куда подверстать простодушие множества европейских журналистов, упорно повторявших, к примеру, в 1937 году неправдоподобный бред о «троцкистских фашистах», якобы угнездившихся в Испании, в каталонской партии ПОУМ? Миф был сочинен в тех же кабинетах, где готовились и известные «процессы», но подхватили его уже не ностальгирующие русские эмигранты, а газеты Валенсии и Парижа, Лондона и Нью-Йорка…
И это отнюдь не единственный пример загадочного помрачения умов «прогрессивной» интеллигенции мира во второй половине тридцатых годов.
Все, что Эфрон рассказывал на допросах о евразийском движении, — следователем пропущено мимо ушей. Но несколько реальных подробностей, в неузнаваемо препарированном виде, вставлено в фантастическую версию обвинения.
Между тем, характеризуя евразийство второй половины двадцатых годов, Эфрон рассказал достаточно неожиданные вещи.
Он не вдавался в дальнюю историю вопроса, уводящую к первым книгам и сборникам (1921–1922 годы), авторами которых были русские ученые-эмигранты, предложившие новую концепцию исторического развития России. У истоков движения речь шла об особенностях географического положения русского государства, вобравшего в себя черты Европы и Азии и обладающего своей спецификой, ярко выраженной и в культуре, и в экономике, и в религии. Антизападнический пафос концепции, сочетавшийся с критикой предреволюционных умонастроений русской интеллигенции, обеспечил ей популярность в среде людей, вынужденных покинуть свою родину.
Эфрон присоединился к евразийцам не сразу. Сближение относится к двадцать шестому году, когда, переехав из Чехословакии в Париж, Сергей Яковлевич познакомился здесь со Святополком-Мирским и Сувчинским. Это «самые интересные парижане», — аттестует он их в письме к пражскому своему другу Евгению Недзельскому. И здесь же замечает: «Самое интересное, творческое и живое в эмиграции объединено в евразийстве»[14]. Ему импонирует евразийский «подход к национальному самосознанию через культуру», — политическая же программа кажется поначалу «мелкотравчатой». Но уже осенью 1926 года из просто сочувствующего он становится (по его собственному признанию в письмах тому же адресату) «единомышленником» евразийцев, а в декабре принимает деятельное участие в создании евразийского семинара в Париже. В мае следующего года он сообщает Недзельскому, что евразийская работа стала его основным жизненным занятием.
К этому времени в евразийском движении сугубых теоретиков уже сильно потеснили люди иного типа. Они жаждали действенного включения евразийских идей в современную политическую реальность. Евразийство «отравилось вожделением быстрой и внешней удачи», — писал в одной из своих статей 1928 года Флоровский. В ряду наиболее радикально настроенных евразийцев — Сувчинского, Святополка- Мирского, Малевского-Малевича, Арапова, Родзевича, Сеземана — и оказался Эфрон.
Прирожденная энергия организатора помогла ему наладить работу Евразийского клуба в Париже. Там регулярно читались лекции и проводились дискуссии, собиравшие в эти годы огромные аудитории. Осенью 1928 года вышел в свет первый номер газеты «Евразия».
Всего вышесказанного Эфрон, впрочем, на допросах не касается.
Излагая программные установки евразийцев относительно будущего России, он называет лишь два тезиса: установку на государственный капитализм и план замены коммунистов на руководящих постах людьми евразийской направленности. Для следствия этого вполне достаточно, чтобы сформулировать задачу организации как свержение советского строя[15].**
На этом же допросе в первый и последний раз Эфрона спрашивают о Марине Цветаевой.
— Какую антисоветскую работу проводила ваша жена?
— Никакой антисоветской работы моя жена не вела, — записан ответ Эфрона. — Она всю свою жизнь писала стихи и прозу. Хотя в некоторых своих произведениях высказывала взгляды несоветские…
Несогласие следователя со сказанным отражено в протоколе с деликатностью, под которую воображение легко подкладывает в лучшем случае нецензурный окрик:
— Не совсем это так, как вы изображаете. Известно, что ваша жена проживала с вами совместно в Праге и принимала активное участие в издаваемых эсерами газетах и журналах. Ведь это факт?
Сведения о том, где жила и где печаталась Цветаева, сообщены следователю Ариадной. Материалы ее допроса цитируются (а может быть, частями и предъявляются) в этот день Эфрону. Копия протокола от 27 сентября подшита в папку дела отца.
— Да, это факт, — подтверждает Сергей Яковлевич. — Она была эмигранткой и писала в эти газеты, но антисоветской деятельностью не занималась.
— Непонятно, — записывает далее собственную реплику следователь. — С неопровержимостью доказано, что белоэмигрантские организации на страницах издаваемых ими изданий излагали тактические установки борьбы против СССР…
(Диалог о Цветаевой я только цитирую, ничего не опуская и не пересказывая. Поясняю это потому, что скачки следовательской логики могут вызвать подозрения в пропусках. Но в протоколе все именно так!)
— Я не отрицаю того факта, — читаем ответ Эфрона, — что моя жена печаталась на страницах белоэмигрантской прессы, однако она никакой антисоветской политической работы не вела.
Следом за протоколом первого допроса в следственном деле Эфрона идет медицинская справка. Из нее становится ясно, что в награду за все попытки терпеливо разъяснить следствию историю своих прегрешений арестованный был сразу же отправлен в Лефортово.
Марии Белкиной удалось разыскать сокамерниц Ариадны Эфрон и поговорить с ними. Увы, обстоятельства пребывания Сергея Яковлевича в тюремных застенках остаются совершенно неизвестными. Зато известна репутация страшной Лефортовской тюрьмы.
Медицинская справка подписана начальником санчасти Лефортова военврачом 3-го ранга Яншиным. Он констатирует, что Эфрон страдает частыми приступами грудной жабы, на современном языке — стенокардией («сердце расширено во все стороны, глухие тоны»), а также неврастенией в резкой форме. В связи с этим для следственных органов даются практические рекомендации: проводить «занятия» (так!) в дневное время, не больше двух-трех часов в сутки, в помещении с хорошей вентиляцией и при повседневном врачебном наблюдении.
Справка датирована 19 октября, но запрос сделан следственной частью еще раньше — 15-го. Что означает, по-видимому, резкое ухудшение состояния подследственного вскоре (или сразу!) после первого допроса.
26 октября следователь Кузьминов знакомит Эфрона с «Постановлением о предъявленном обвинении». В нем сказано, что арестованный «достаточно изобличается в том, что являлся одним из руководителей белогвардейской «евразийской» организации ‹…›, которая вела активную подрывную деятельность против СССР. Одновременно являлся агентом одной из иностранных разведок, по заданию которой направлен в СССР для ведения шпионской подрывной работы. Являлся секретным сотрудником НКВД и скрывал от органов свою шпионскую связь с иностранными разведками…»
Эфрон категорически отрицает обвинение в «изменнической деятельности». Разговор со следователем на этот раз занял всего двадцать минут.
Следующий допрос тот же Кузьминов проведет 1 ноября.
Биографические сведения больше не нужны. Главные темы теперь: евразийцы и иностранная разведка, евразийцы и их связь с троцкистами. Отметим здесь одно важное место в показаниях Эфрона. Еще на первом допросе он называл имя Петра Семеновича Арапова как руководителя секретной работы