вылетело ни звука, не считая бессвязного шипения.
Он все крепче прижимал ее к ржавой стене. Она уже чувствовала все его тело – колени, бедра, живот, грудь, – и это давление делалось совершенно невыносимым.
– Нет, нет, пустите! Вы безумец, безумец! Дэвид!!!
– Вот именно – Дэвид… – Он припал ртом к ее уху, и его слова лились ей в ушную раковину, как расплавленный свинец, прожигая ее насквозь. – Дэвид, а как же! Напрасно вы напоминаете мне о его существовании – мне ли о нем не помнить! Если бы не он, я бы сразу с вами разобрался. Разве вы не почувствовали этого в первый же раз, когда мы с вами встретились? Я сразу все понял!
– Отпустите меня! Говорю вам, отпустите! Вдруг Дэвид узнает…
– Не беспокойтесь, не узнает.
– Я скорее умру, чем сделаю Дэвиду больно, слышите? Вы слышите? – Она цедила эти слова сквозь зубы. – А теперь отпустите.
– Еще немножко! Дайте мне побыть рядом с вами еще минуту! Ведь она равна всей жизни! О Сара, Сара! – Он совсем накрыл губами ее ухо.
Она прижала ухо плечом и вела нешуточную борьбу с целью освободиться, но пересилить его было трудно даже ей. Он держал ее играючи, как ребенка. Потом, сама испытывая от этой перемены тошноту, она обмякла и со слезами в голосе пролепетала:
– Я счастлива! Не мешайте моему счастью, не губите мою жизнь! Никогда еще я не была так счастлива, мне больше ничего не нужно: Дэвид, дом… свой угол…
– Нет, вы несчастливы. Какое это счастье, раз вы не знаете, что оно означает? Дэвид вас спас. Он был первой соломинкой, за которую можно было ухватиться, чтобы выбраться из вашей трясины, что вы и сделали, а теперь без устали сгибаетесь, проявляя бескрайнюю признательность.
– Ничего подобного!
– Как он вас любит, а? Как? Нежно, осторожно, словно просит об одолжении? Он не овладевает вами – где ему!
– Замолчите! Дэвид – хороший, хороший…
– Хороший, лучше некуда! Дэвид – славный малый, добрый малый. Он мне брат, и я никогда не причиню ему вреда, так что оставьте ваши страхи, вам нечего бояться. Но любить вас – нет, это ему не по плечу. Ведь не так же… не так?!
Он поднял ее, едва не пригвоздив к стене, и осыпал поцелуями все ее лицо. Какое-то время она не имела сил сопротивляться, так как понимала, что он совершенно прав, каждое его слово – чистая правда. Несколько секунд она была покорна, но потом опомнилась и стала лупить его кулаками в грудь, вырываться, лягаться и царапаться.
Ее усилия были не напрасны – они разъединились и застыли друг против друга, как два крупных животных, уставших от ветра и темноты; она ощущала себя совсем одинокой в мире, который родился только что, когда она на мгновение уступила его страсти. Пусть их плоть не соединилась, это не имело значения: они все равно познали друг друга, словно разделись донага и долгими часами предавались посреди темного пустыря любовным утехам.
Потом у нее подкосились ноги, последние силы покинули ее, и она оперлась о железную стенку, чтобы не свалиться. Все ее тело трясло, словно от пляски святого Витта. Каждая косточка болталась сама по себе, словно на гибкой проволоке. Она не могла двинуться с места, да и не желала этого. У нее пропало всякое желание бежать от него сломя голову. Ей больше не хотелось провалиться сквозь землю, она уже не сожалела, что появилась на свет. В голове у нее осталась одна-единственная отчетливая мысль, и касалась она Дэвида: ему нельзя причинять вред.
В это мгновение они были настолько близки, даже мыслями, что он уловил, что ее мучит, и произнес:
– Не бойся. – Он уже говорил бесстрастно. – Ничего с ним не будет. Ты ему так признательна, что никогда не нанесешь ему раны. Я тоже не хочу его ранить. К тому же какой от меня вред? Человек, сидящий на пособии, не имеет права призывать: «Убежим и забудемся в любви!» В любом случае это касается только нас двоих, так что хватит трястись. Мое безумие заперто на надежный замок, и я позабочусь, чтобы он больше не отпирался. Во всяком случае, не с таким лязгом… – Он нашел ее руки, и она не помешала ему. – Боже, как бы я тебя любил, Сара! – с нежностью и печалью воскликнул он.
Она сама удивилась звуку своего голоса и не узнала его, когда помимо желания стала ему отвечать. Говорила взрослая женщина, медленно и четко излагающая свои мысли:
– Все зависит от того, что называть любовью. Любовь Дэвида такая, что он любит даже мои ноги, а они некрасивые. Они распухают, становятся бесформенными, как два больших белых пудинга, но он снимает с меня туфли и чулки, когда я набегаюсь по магазинам. Он даже моет мне ноги в теплой воде с содой – ведь ты никогда не стал бы этого делать?
Они долго молчали. Ветер уносил звуки их тяжелого дыхания. Наконец он вымолвил:
– О чем ты? Я говорил о любви… – В его хриплом голосе слышалось замешательство.
– Любовь? – Ей захотелось грубо расхохотаться, и она испугалась самой себя. Грубость последовавших слов была не менее пугающей, но она произнесла их – безжалостные слова умудренной жизнью женщины: – Знаю я твою любовь! Ты содрал бы с меня одежду, а туфли не тронул бы. Знаю, не дура. Убери руки!
Ее опять затрясло. Она пыталась высвободиться, но тут раздался его голос – настойчивый, нежный, умоляющий:
– Не отвергай меня, Сара! И не бойся меня! Я ничего не сделаю, даже не попытаюсь, даю слово. Просто позволь мне иногда говорить с тобой, смотреть на тебя. Обещай мне хотя бы это. Говори со мной иногда, произноси добрые слова. Мне очень не хватает доброты. Ты не представляешь себе, что это значит – жить без доброты. А ты добрая. В первую же минуту, только увидев тебя, я разглядел, какое у тебя большое и доброе сердце. Ты такая большая, Сара! В тебе всего много. Большая и добрая…
Она возвращалась к действительности, а действительность означала страх – страх от возможности не устоять перед его мольбами. Она пролепетала, обращаясь больше к самой себе, чем к нему:
– Если я навлеку беду на свой дом, то наложу на себя руки. Я этого не вынесу. Ваша мать…
Упоминание о матери повлияло на него, как удар молотом. Он взорвался:
– Ради Бога! Я же говорил: не бойся мою мать! Вообще никого из них не бойся! Все-таки есть в тебе особенность, которая сводит меня с ума: я начинаю беситься, когда вижу, как ты перед ними гнешься. И еще когда выскочка Мэй смотрит на тебя сверху вниз…
– Мэй? – переспросила она, заикаясь. – Мэй смотрит на меня сверху вниз?
– Разве ты не замечала? А ведь она не годится тебе в подметки! Мэй – чопорная льдышка. В ней не больше женского, чем в нашем соседе Лесли Уотерсе, который сам не знает, какого он пола. Но винить за это ты должна только себя, свою проклятую приниженность и доброту. Вместо этого ты должна быть заносчивой гордячкой, потому что тебе есть чем гордиться. Ведь ты красива… Господи, как ты красива: лицо, тело, все… Ладно, успокойся, я молчу.
Она услышала собственное прерывистое дыхание и свист воздуха, который он втягивал и выпускал сквозь стиснутые зубы. Некоторое время они стояли, не произнося ни слова. Потом Джон спросил:
– Значит, договорились?
Еще немного помолчав, она спросила:
– Что ты имеешь в виду?
– Что ты не будешь меня игнорировать, не будешь отталкивать, превращать в пустое место. Я не стану ничего от тебя требовать, даю честное слово. Конечно, я был бы с тобой совсем не таким, если бы ты не принадлежала Дэвиду. Но жребий лег именно так – счастливчиком оказался Дэвид. Пошли.
Он бесцеремонно вытащил ее из-под навеса и проговорил:
– Перестань дрожать! Возьми себя в руки. Пошли.
И повел ее, держа под руку. Со стороны могло показаться, что она перебрала спиртного. Они пересекли пустырь и оказались на задах улицы Камелий. После длительного молчания она проговорила:
– Ты иди. Я сперва загляну к себе.
Он не проявил желания выпускать ее руку, и она вырвалась.
– Перестань, ради Бога! Не здесь! Мало ли кто может встретиться.
Он секунду-другую смотрел на ее профиль с опущенной головой, потом без лишних слов развернулся и