— Безусловно! — подтвердил Гершельман.
— Шипка и Плевна прославили Россию и ее непобедимую армию! — воскликнул Жабинский.
— У непобедимой были и поражения, — не согласился Радецкий. — Я так думаю, господа: армия, даже и лучшая, может иметь поражения, но она обязательно должна выиграть решающую и завершающую битву. Тогда ей прощают все ошибки, неудачи и потери, большие и малые.
Точно так, ваше превосходительство, я ответил своему ротному, — торопливо проговорил Жабинский, — Я ему сказал, что мертвые, замерзшие на Шипке, встанут в один ряд с теми, кто пал героями в августовском сражении или кто брал Плевну и пленил Осман-пашу.
— Правильно ответили. И вообще, князь, вы умеете красиво говорить! — похвалил Радецкий, — Меня бог лишил этого дара, — Да что вы, ваше превосходительство! — горячо возразил Жабинский, — Вы только послушайте, что говорят о вас солдаты. Вы забыли, что когда-то сказали им, а они помнят слово в слово.
— Умеете вы красиво говорить, князь, умеете! — повторил Радецкий, тасуя колоду и готовясь к раздаче карт.
— Я говорю в глаза только правду, ваше превосходительство. — Жабинский покорно склонил голову.
— Недавно я имел разговор с одним прытким борзопие-цем, — .сказал Радецкий. — Вы, говорит он мне, придумали прекрасные слова: на Шипке все спокойно. Но эти слова, мол, совершенно искажают истинное положение вещей.
— Интересно знать, Федор Федорович, а что же ответили ему вы? — спросил Верещагин.
— Что ответил ему я? — Радецкий быстро взглянул на Верещагина. — Я ему тоже сказал истину: а разве будет лучше, если я начну сообщать в телеграммах, сколько в течение суток у меня замерзло на Шипке? Если я встревожу тысячи, десятки тысяч семей, которые решат, что их родственники и друзья находятся именно на Шипке и что среди этих сотен обмороженных или умерших окажутся обязательно их отцы, их сыновья, мужья?
— Но ведь они все равно узнают! — заметил Верещагин.
— Потом, потом!. Когда придет победа — легче будет восприниматься и личное горе… Прыткого журналиста интересовало и другое: не собираются ли судить тех, кто привел на Шипку раздетых и разутых людей, — Радецкий взглянул на Гершельмана. _
— Гнать надо с позиций этих прытких! — осерчал Гершельман.
— И все-таки меня интересует ваш ответ этому журналисту, — сказал Верещагин, припоминая своих друзей корреспондентов и стараясь угадать, кто бы из них отважился на эти смелые и честные вопросы.
— Мое дело, говорю, удержать Шипку, — ответил Радецкий. — Снабжением армии занимаются интенданты и товарищества, а интендантами и товариществами займется прокурор, коль они в чем-то виноваты… Господа, что мы делаем? Играем в преферанс или обсуждаем наше военное положение? Для всякого дела свой час!
Верещагин хотел заметить, что, по слухам, для Шипки у Федора Федоровича остается очень мало времени, что даже обедает он не всегда с охотой: так увлечен он этим винтом. Но сказать так — значит обидеть генерала.
Радецкий только-только успел раздать карты, как в его жилище вошел офицер, закутанный в башлык и всякие шарфы, с покрасневшим от мороза носом и белым инеем на темной бороде и усах.
— Что, эскулап? — нахмурился Радецкий.
— Морозы усиливаются, ваше превосходительство, — доложил врач. — Число обмороженных возрастает значительно. А мы еще не отправили тех, кто прибыл сутки назад.
— Пусть добираются до Габрова пешком, — посоветовал Радецкий.
— У них отморожены ноги, в Габрове им предстоит ампутация, — сказал врач.
— А чего ж им их жалеть, если будут отрезать? — попробовал пошутить Радецкий. — Дойдут, эскулап!
— Многие не доходят, ваше превосходительство. До сих пор валяются на обочинах дороги.
— У генерала Радецкого нет ни подвод, ни тягла! Взвалить на свои генеральские плечи я могу только одного. Вы свободны, доктор!
Когда удрученный врач вышел из генеральской жаломейки, Радецкий сердито проворчал, что его подчиненные привыкли лезть к нему со всякими пустяками и что он никак не может приучить их к порядку. Карты уже были розданы, но Верещагину играть расхотелось.
— Хочу посмотреть, что там делается, — сказал он, откладывая карты.
— Неинтересное для художника занятие — наблюдать, как замерзают живые люди, — отсоветовал Радецкий.
— На все люблю смотреть своими глазами, — сказал Верещагин, — и на хорошее, и на плохое.
— У нас плохого не бывает! — живо отозвался Жабинский. — Если наши доблестные солдаты и замерзают, то они при этом являют пример служения России, проявляют стойкость, мужество и отвагу!
— Я точно такого же мнения, князь! — холодно бросил-Верещагин, успевший возненавидеть Жабинского за высокопарные, но пустые слова.
IV
Временами рядовому Половинке кажется, что по соседству с горой Святого Николая схоронился какой-то злой дух, помогающий туркам. Летом было так жарко, будто солнце собиралось растопить или изжарить человека. Теплое лето стоит и на его родной Полтавщине, да разве сравнишь жару Украины с нещадной жаровней на Шипке! Осень здесь слякотная, с густыми и тяжелыми туманами. Высота, а в траншеях и землянках воды и грязи по колено. Промокает человек до последней нитки, а резкие ветры даже не способны просушить одежду. Про зиму и говорить не приходится, страшней, видно, ничего не бывает.
Давно «сидит» на Шипке Панас Половинка, сам диву дается, что еще дышит, переставляет ноги, может держать в руках ружье. Рядом с ним умирали куда более сильные, чем он. А он жив. Появись в родной хате — мать наверняка не признала бы: глаза слезящиеся, с красными белками, вечно полузакрытые — от дыма костров, от блеска снега, от бессонницы. Забыл, когда мог прикорнуть час-другой. Лицо черное и блестящее: такими рисуют чертей на картинах страшного суда. Волосы стали пепельными, их словно присыпали золой. На ногах рваные опан-цы, ноги для сохранения тепла завернуты в дубовые листья. Сапоги он давно истаскал по этим острым камням, а если бы и не износил, все равно пришлось бы бросить: ноги опухли и стали толще чуть ли не в два раза. Шинель это уже не шинель, а повисшие вдоль туловища рваные тряпки, схваченные на живую нитку. К тому же местами прожженные. Пана-су всегда хочется, когда он видит костер, не придвинуться, а влезть в огонь и немного, совсем немного прогреть окоченевшие внутренности — они ему представляются такими же холодными и потрескавшимися, как пальцы на руках. Нижнего белья у Панаса нет, а шаровары и фуфайка истлели, и их продувает, как марлевый бинт. Вчера Панас сбросил суконные шаровары и заменил их полотняными — тепло то же, зато нет дыр. Рукавицы пригодны для осени, но не для зимы, и носит их Половинка лишь для того, чтобы не примерзали пальцы к металлическим частям винтовки. Из теплых вещей у него Только и есть, что башлык да Иванов шарфик, их пуще всего и бережет Панас.
А сегодня злой дух на Шипке и вовсе разошелся: шквалистый ветер воет так, будто рядом остановились тысячи голодных, разъяренных волков. Снег несется с бешеной скоростью и залепляет усталые и больные глаза. Его намело много — на месте траншей он взметнулся саженными сугробами, похоронив под собой людей. Поручик Костров еще пробует шутить, но это смех сквозь слезы, и смеяться никому не хочется. Видно уж такая обязанность у командира: надо плакать, а ты шути и поднимай дух у других.
— Вже настав час и нам умирати, ваше благородие, — говорит Панас, прижимаясь к ротному.
— Не торопись, Половинка, еще есть время, — с трудом выговаривает Костров, и зубы у него дробно