когда есть деньги, и время твоей жизни уже заранее сконвертировано в них на долгие годы вперед … ведь в этом мире есть столько всего, что так хочется купить! На эту самую очередную зарплату …
Возьми же ее, не бойся. Ты ведь заслужил … за-раб-отал, верно? Это теперь твои деньги по праву - универсальное мерило человека. И с каждым годом его объем лишь растет - универсальный эквивалент твоей рыночной стоимости … и только теперь, получив эту новую зарплату, ты чувствуешь себя по- настоящему счастливым. Ты счастлив, потому что знаешь, что стоишь очень и очень дорого - целую охапку цветных хрустящих бумажек …
И все болезни пройдут
Я остановился. Я остановился тогда, когда заметил совершенно нарушающую все мыслимые и тем более немыслимые законы человеческой логики картину. Это было не просто странно … это было как-то … нелепо что-ли … поразительно…
Уже несколько лет я был стабильным посетителем этого учреждения, исправно бывал в нем раз в два-три месяца, - я привык видеть желтые стены с шелушащейся и отваливающейся штукатуркой, вечно унылые лица его работников … привык видеть очереди пожилых людей с опущенными и грустными лицами, привык наблюдать, как некоторые из них не без помощи других своих собратьев вынуждены были выстаивать многочасовые раннеутровые очереди, дабы получить заветный билетик, дающий тебе право узнать свою судьбу - потому что и они, эти люди, старались как можно реже бывать здесь. Бывали только по необходимости. Те же, состояние которых еще пока позволяло это, старались не бывать вовсе.
Мне приходилось бывать здесь не раз - состояние уже не позволяло иного. Стоять в очередях среди других таких же собратьев по несчастью, слушать отчужденно-холодные голоса людей, констатирующих ухудшение течения твоей болезни и всегда что-то старательно и долго вычерчивающих на карточной бумаге, не утруждая себя, впрочем, какими-либо комментариями по этому вопросу.
Я привык к этому месту, несмотря на всю его нелепость. Я не мог к нему не привыкнуть.
В некотором роде мне было уже все равно, что скажут врачи - свой приговор я знал уже давно и давно смирился с ним. Мне было интересно иное, мне было до боли интересно то, почему, почему эти люди так старательно избегали смотреть тебе в глаза, когда зачитывали диагноз, не оставляющий тебе шансов на выживание - во всяком случае не в этой жизни, во всяком случае не в следующий за этим десяток лет. Мне было интересно то, почему они, белые, как погребальный саван в этом доме скорби, лишь умножали эту скорбь своими лицами, своими холодными голосами…
Разве мне теперь была нужна ежемесячная констатация отсутствия хоть сколько-нибудь положительных изменений в течении моей болезни? Разве нужны были теперь эти многочисленные повторные обследования, не нужные никому - даже мне? Нет. Не это мне было теперь нужно, не это. Я жаждал слова - доброго слова участия и понимания, я жаждал услышать слова поддержки от них - просто знать, что твою боль способен разделить кто-то другой … всего-навсего знать это. Я хотел увидеть блеск радости, радости жизни, - хоть в чьих-то глазах, хоть раз в несколько месяцев…Но, видимо, я хотел слишком многого… слишком многого в этой жизни - и моим надеждам не суждено было сбыться.
Возможно именно поэтому сейчас я и остановился, пораженный увиденным. Наверное, я бы даже не мог ничего сказать первые несколько десятков секунд, если бы какой-нибудь случайный прохожий вдруг решил поинтересоваться, почему я стою с открытым ртом и тяжело вбираю в свои легкие зимний холодный воздух. Таких, однако, не нашлось - впрочем, оно, видимо, и к лучшему.
Тот дом скорби, который я за эти почти уже два года привык видеть, который я знал практически в полных деталях, снаружи и внутри - его больше не было. Куда-то пропала унылая, выгравированная темно- серыми буквами надпись “Городская больница № 17”, куда-то исчезли решетки на окнах и вечно-грубый, покачивающийся от постоянного недосыпания охранник. Вместо надписи теперь была яркая … вывеска чтоли … даже не знаю, как назвать ее, на которой значилось: “Городской дом исцеления. Мы рады пожелать Вам здоровья! ”. Куда-то исчезли решетки на окнах, а в окнах появился яркий свет … а когда я привычно поднялся по ступенькам, меня поприветствовал какой-то совершенно уже не знакомый мне красиво одетый молодой человек, сказав, дай Бог памяти, что-то вроде “Заходите, пожалуйста. Доброго Вам здоровья!” и великодушно открыл мне дверь.
После этого я еще минут десять приходил в себя во входной зале.
Да и сама эта зала изменилась, кстати, тоже. Не стало обветшалых стен и тесного, маленького гардероба с вечно огрызающейся и хамящей женщиной лет тридцати пяти. Вместо них было что-то вроде огромного паркетного зала - стены сменили свой цвет на какой-то травянисто-зеленый, а вместо гардеробщицы Маши была улыбающаяся женщина лет тридцати, которая, когда я подошел к ней, также приветствовала меня, великодушно помогла мне снять мое пальто и, выдав мне бирку, снова-таки пожелала мне доброго здравия.
Признаться, я не ожидал. Я настолько привык к бывшему этому “желтому дому”, что увидеть теперь его иным для меня было совершенно удивительно. Тем более гораздо удивительнее были новые люди - внимательные, и, не побоюсь этого слова, действительно участливые.
Когда же я поднялся по какой-то новой красивой витой лестнице на второй этаж, моим глазам пришлось удивляться снова. Исчезли узкие, вечно плохо освещенные коридоры и теснящиеся в них люди, исчезли уныло-желтые стены и длинный-предлинный ряд дверей в них с многообразными и плохо понятными названиями специализаций этих врачей - вместо них были широкие, ярко освещенные и просторные коридоры с какими-то голубовато-белого (и, как мне показалось, даже как будто бы чем-то светящимися) оттенка стенами, а от кучи дверей с табличками с плохо читаемыми названиями специальности ожидающих за ними “лекарей” практически не осталось и следа - их место заняли какой-то пяток резных деревянных дверей.
Изумленный, я шел по этому коридору куда-то вперед, плохо осознавая, куда же теперь мои больные ноги несут меня. Я шел и слышал какую-то удивительно красивую негромкую мелодию, разлитую по помещению … на мгновение мне показалось, что я узнаю ее - в ней были знакомые мне тональности, однако потом я был вынужден признать, что хоть общая тональность ее мне и знакома, ритм мелодии был совершенно нов для меня. Однако она была удивительно красивой, эта музыка … такой красивой, что, каюсь, в какой-то миг мне даже захотелось прослезиться.
Но если бы только музыка … Какой-то неизвестный мне аромат пронизал весь этот чудесным образом преобразившийся коридор - он также, как и загадочная музыка, был необычен и в тоже время приятен для меня.
Я неспеша шел по коридору, смотрел по сторонам и не переставал удивляться. Казалось, что эта самая до боли уже привычная “Городская больница № 17” перестала ей быть и стала … музеем изобразительных искусств, чтоли. Я говорю “музей” потому, что привычные мне ранее голые стены теперь украшали картины - картины наших классиков … это были картины о любви, радости и “простом человеческом счастье”, которое мы все так жадно ищем и ждем.
Я … не знаю как описать все это, в каких словах представить это вам, читающим сейчас эти строки, чтобы вы могли понять меня … чтобы я смог передать вам все то океаническое многообразие чувств, захлестнувших меня в том момент… Мне показалось, что я попал не в больницу - мне показалось, что я попал в рай … или по крайней мере в комнату ожидания на пороге к нему.
Я шел по этому загадочному коридору и не видел никаких других товарищей по несчастью … не было вечно толкающихся у дверей кабинета больных, не было запаха спирта, заполнившего помещение, не было медсестер и медбратьев, толкающих свои тележки по узкому коридору - не было ничего … нормального … привычного, чтоли.
Когда же я почти подошел к первой резной двери в этом коридоре - из нее практически в то же самое мгновение вышел врач. Врач … признаться, врачом его теперь можно было назвать с натяжкой. Привычным мне врачом, во всяком случае. Мужчина лет двадцати пяти, одетый в синий халат, улыбнулся мне и сказал: “Не стесняйтесь, проходите. Мы рады вас видеть”, - и с этими словами он открыл дверь в свой кабинет,