столь же просто, как и сам Алексей Петрович, выучившийся попеременно вклиниваться в персонажей гоголевского эпоса, — распределяя их по исконным местам, изымая у Плюшкина пилосский венец, Манилова производя в предводители манов, Собакевича — в одну из трёх Церберовых глав, самую ненасытную да говорливую из них, последнюю из извлечённых Гераклом на свет: в Америке Алексея Петровича постепенно проступали подлинные очертания былинной целины, — пушистой бразды, ещё не возделанной пером. А подчас Алексей Петрович, упрямо продолжая, чуть извиваясь, пританцовывать по часовой стрелке (с вечно съезжающей заплечной сумкой, плясавшей своё, за что и бывшей беспрестанно понукаемой локтем) прятал пальцы десницы в карман: нет, мол, не изволю оплодотворять вас стихотворчеством, наоборот, сам я нуждаюсь и в лозовом гейдельбергском бризе континентального экилибра, и в тартаровой, лёгким, почти кисельным кругом разлитой влаге, стремительно опресняющей Атлантику, одним словом — Нет! И снова ныло бедро, будто презрев гиппократический гипотетизм, рана своевольно высвобождалась ото швов; и снова напирали рекруты; каждая последующая пара размазывала подошвами (с дромадерово копыто) плевок, а «Jepp», оскалившись в последний раз, развернулся и укатил, — причём наружу свесилась полусогнутая, длиннопалая, точно Школы Фонтенбло, длань, да откинутая ветром лощёная прядь показала остроугольное ушко калеки: я всегда утверждал японское происхождение Ариадны, запросто первенствуя непорочностью слуха души над тугоумными генетиками.

— Привет. Вот и я, — сказал Алексей Петрович, жертвуя рукопожатию ладонь мягко полусогнутую, будто прячущую шерстяной моток не крупнее весеннего абрикоса.

Всё мясцо на лице Петра Алексеевича тотчас приподнялось, заискрилось под толстенной оправой очков, воздвигнутых на жировых отложениях скул, точнее — всаженных в них, ибо по снятии дужек обнаружились выемки: так метят снег зыбушьи колёса, выдернутые на рассвете после ночной вьюги кузнецом, — лишь хрястнет наст смачнее калантаря эскимо под ноющими резцами, подстёгиваемые непоседливым языком, словно солдатушки-бравы-ребятушки, эти супостаты новонарождённых лакедемонских, в сторону Индии прущих бестий — хлыстом пулемётных очередей заградительных батальонов.

Впрочем, подобный же розоватый отпечаток оправа оставила на переносице, меченной сливовым пятном (Алексей Петрович знал даже её нервические истоки — недавний холокост почечуя, этой вендетты Духа Святого усидчивости математика): «Ну, да не перекроить ли мне лицо отца моего? Поприжать оттопыренные полупрозрачной дужкой уши, приуменьшивши их; разъять по-визалевому шейные мускулы, перековавши их вкупе с бёдрами и грудью на андалузский лад; ужесточить надгубную складочку, вознести, отевтонив её, горбинку переносицы да воском залить оба жировых желоба подбородка (а то — экая пытка залезать туда бритвой!); сотворить на щеках ямку с аметистовой штриховкой, присущую под старость марафонцам, коим скитала скитальцев набивает на обеих ладонях роговую оскомину: в неё играючи входит царский тирс, тотчас расцветая, обвивая доброго вестника на бегу, — так что с соседнего холма видятся лишь до самого солнечного сплетения карнеоловыми пятнами вздымаемые колени, точно бегун тороватее, чем пред престолопомазанием, раздаёт милостыню мау-тайевых нокаутов.

Только так! Рассечь человека, будто евразийскую карту! Да сызнова составить по-своему, приделавши ему и клюв, и хвост с трещоткой, и неотъемлемый, запрокинутый к Ананке взор, — как единственный способ вызволить в будущем из изуверских лап тельце сверхпоэтического цесаревича, тут же воздавши ему по-Божьи. Но стоит лишь проявить излишнее почтение к заранее разлинованной плоти, и — гибель тебе, отрок, связанный речью Пушкина, протиснувшегося наконец прочь из народного окружения да пожимающего плечами!..»

К Алексею Петровичу хлынули мягкие ладони с проодеколоненной щекой, к коей Алексей Петрович приложился своей, молниеносно отпрянувши, уколовшись собственной щетиной и высвобождая, потянувши её к себе, кисть — так в урчащем нутре лабиринта натягиваешь, проверяя её на тетивную добродетель, нить.

— Просто мистика! Который час жду! Мы уж волнуемся. А Лидочка больше всех. Чтоб самок… самолёт сел из-за грозы! Тут уже одного русского провели в нарушш… никах. Я думаю, как бы с тобой ничего не случилось… — Алексей Петрович, всё далее отстраняясь, опустил рюкзак на пол, не зная, чему более дивиться: отцову ли дисканту (таким рычит на охотника дряхлый секач), обнаружению ли некоей Лидочки или ридикюльчику (в позднесоветскую эпоху такое приспособление, с лёгкой аксёновской руки, окрестили как Петрусеву невесту), который Пётр Алексеевич уронил и поднял, исторгнувши из него ямщицкий перезвон, одновременно вправляя кулаком серый куль брючной грыжи да прикладывая ухо к телефону: спереди — сплошное лицо, с хребта же — алый, в огненных рубцах, как князь-рудокоп, иссечённый катом- геометром per il loro diletto. А впрочем, Пётр Алексеевич оказался тем же: грузным, вялым, сыздетства закрывающим весь сыновий кругозор, если, бывало, оказывался спереди, — и всегда-то хотелось заглянуть ему за спину, словно она заслоняла нечто кровноярое, желанное, наконец растворяющее в себе. Тайны этой Алексей Петрович, однако, тогда не проник, как не силился усмотреть запретное, приучивши себя, с тех времён ещё, скакать во все стороны. Ох и доставалось ему за эти прыжки!

И сейчас, каждый раз, когда взоры Алексея Петровича и Петра Алексеевича скрещивались, они тотчас разбегались, — так коренной парижанин, ненароком угодивший в оккупированные предместья, пугливо отворачивается от многооких манипулов местного эмира. Так же косясь влево, Алексей Петрович двинулся к выходу, издали прощаясь с брахманом, одолевшим, наконец, чалму, как Аполлон — трофейные извороты Пифонова трупа.

Алексей Петрович узнавал от теперь размягчённого тенорка и о ремонте в новом, «почти трёхэтажном» доме, и об обрезании кошачьих когтей, и о диковинной дороговизне стоянки, приютившей прошлогоднюю высококолёсую «Мазду Миллению» — истинный житель Лютеции, Алексей Петрович автомобилями брезговал, а потому подивился (fut etonne — процедил бы перунник Марсель) панибратской классификации машин.

— Десять лет! Это ж надо, целых десять лет, — напористо подсчитывал Пётр Алексеевич, заглядываясь на книгу. — Или… или… — шёпотом вскарабкивались по названию его губы да срывались, пока наконец не натолкнулись на часы, придвинув их вплотную к кисти. Алексей Петрович усадил рюкзак в багажник, бережно прикрыл его поэмой, лицом вниз, тем загубивши зародыша диалога о датском любомудрии, одним ударом сбил троянскую пыль с подошв, погрузился в кресло, лопатками определивши фальшь кожи, шваркнул, — дёрнувши её за прямоугольную ручку, — сразмаху ночь, окунув салон в терпимую светотень, и нечаянно забредшим звуком попытался раздуть беседу (интеллигентская щепетильность, русская чопорность, обывательское чистоплюйство!), обратив своё «Адда!» к вцепившемуся — точно он случайно заглянул в пропасть, — в дверной рычаг отцу.

— Что? — Кисть с ключом замерла. Недвижимы. Заперты. В трёх прокуренных кубических метрах.

Алексей Петрович отъехал с креслом, вытянул, хрустнувши суставами щиколоток, ноги, подтибрил (сколько патрицианской вседозволенности в этом глаголе!) зажигалку, претендующую на девическую, почти природную округлость; высек огонь и от нечего делать сжёг, извлекши её из кармана, ресничку, а потом долго ещё дул себе на щепоть, так что у Петра Алексеевича стало времени расплатиться, брюзгливо отчитавши ибероязыкую, с обрывками дальней Нирваны, ночь за дороговизну её пространства — да втолковывать сыну преимущества азиатских машин: «Такая же, как и «Б-М-дабл-Ю-у-у- у-у-у», а вдвое дешевле (Алексей Петрович молниеносно вообразил эту «дабл-Ю» — тонущую помесь перекладин да обловатостей герба Дианы Сарацинской с глазастым её Саламандровичем). Понаехали. У расссы-ыстов и Теххасссе небось не останутся (было что-то рысье в этом утверждении). Коровники там живо выкинут. Они вот сюда. Травку стригут. Или кассиршами. Получат грин-кард или гражданство. И садятся на «вэлфэр». Вот мы, белые, за них таксы и платим. Гхе-хе…»

Алексей Петрович, пробуя одолеть новостную струю, боролся, сдаваясь, с аллергическими позывами (чуть ли не схватками роженицы!) на Пушкина, вклинивался в отцовы фразы, выправлял слова: переиначивал, например, короткошёрстого пса в акциз (испытывая если не эпиметеево, то по крайней мере гольбайнова первочеловека в казацких усищах наслаждение); сладкогласое цирюльничье обхождение с газоном (горшок поверх наскоро скроенной головы!) — в ежевоскресную жатвочку; продирался сквозь джунгли неудобоваримых колоритов, да сумев подкрасить черепные коробки, уже увлекаемый ими в кочевую даль, вкруг ритмично рушившейся стены.

Вы читаете Апостат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату