Гостиная глядела подслеповато щурясь, пирамидально возносясь саженей на пять; меченная Штайнером мебель — давняя родственница второимперских кресел, — выставленная у стены, потупясь, ожидала расстрела, — и, даже вспомнивши нильский героизм её пращуров, невозможно было угодить ей в сердце. Окна, бравшие в окружение не знавший пламени камин, любовались сквозь щели тына эпизотией пожарничьих монстров, бьющихся в багряной агонии, кое-как отражаемой американским хрусталём с явной новоришевой претензией на богемское происхождение. На стене, в алой рамке — вылизанный до чопорного блеска фотопрофиль сценического скопца: губы, как пара земляных, Цезарем сытых червяков, миниатюрный треугольник подбородка, низвергающего, причитая, речитативную глыбу щедро просмоленного яичными желтками контральто на клуб (сэндвичи в архипелагах пастей) партерных самоубийц, пока пальцы певца прыскают сапфирами, алмазами, бериллами. Бульдожьи брыльца Лидочки — точь-в-точь такие же! Выше Алексей Петрович покамест не смел взбираться взором, хоть и предчуял нечто жёлто-дряблое, чеховскими кулаками метко называемое «кобылой» да сутулое: по степени изогнутости женской спины можно с такой же уверенностью заключить о глупости особи, как по дрожи расплавленной световой точки распознать реку во мраке.
За диванчиком настоящей, но тоже остериленной кожи, восходила мелкоступенчатая лестница, крытая блондином-карпетом, расчёсанным на купеческий пробор брюхастым тёмно-зелёным скарабеем- пылесосом, держащем здесь же, на кухонном пороге, словно Яшка-мешок шланг трофейного огнемёта, своё оружие.
Кисть (да, именно кисть, а не всего Алексея Петровича, измочаленного Надокеаньем!) клонило ко сну, точно вкруг его руки, всасывая её инспиративный трепет, вызначился вакуум, и она издыхала, судорожно нащупывая нить святого сквозняка, не находя её, изловчившись, однако, избрать себе пеню — летаргию, постепенно унося с собой в спячку спасительный рефлекс безумия.
Теперь и Пётр Алексеевич, и Лидочка, беззвучно двигая губами, выпучили на него глаза (причём лидочкиных он не видел, чувствуя, всё-таки, их квази-кольцевую форму), будто оба они были приколоты исполинской булавкой, — и текла дёготная кровь по пальцам со свежевыпестованными педикюршей ноготочками. Ни цыпки, ни оскомины!
Алексей Петрович опасливо, по полукругу, пошёл к пылесосу, ощущая позади шёпот, тяжкое дыхание, и уже предвосхищая ненавистный вал экранных испарений: присутствие спущенных с цепей телевизионных ящиков Алексей Петрович чуял издали слюнными железами, реагирующими на излучение как на лимон, когда предвкушение неминуемой кислятины вздымает внешние закутки рта, — так кукольником выкраденная у рыбаря леса раздирает пасть гиньоля. И точно, по плоскому, пришпиленному к стене экрану, немые фряги, взбирались на «К2» (отправление планеты в двойной нокаут!), а на столе, помимо белой разжиревшей кошки охотницкой породы,
Экран потух, и кошка, ловко вильнувши меж пирожков, запеканочек и чайника, скользнула- отразившись в ней безрогим трагелафёнком — около пузатой бутыли розового вина («тёплого!», — тотчас гоготнул
Алексей Петрович устроился спиной к продолжающему, несмотря на гибель, излучать кисловатую зыбь экрану. «Ну, давай, пивка, что ль?»,
— Давай, Алёша, кушать, вот котлетки из рыбки, огурчики, пирожки, вино твоё доставай, — шамкал отец скороговоркой, будто пляжные следы слизывались, с мелкопесчаным шипом, приливом. — Оно уже охладилось, можно пить.
— Нельзя! — рявкнуло в Алексее Петровиче, никогда, кстати, не «кушающем» — да и не «почивающем». Алексей Петрович ел и спал! «Нет! Нет!» — вторил ему хор молниеносно оживающих пальцев, стискивающихся, точно подчиняясь канонарху, в щепоть, рассеивающих, на горе этому дому, соляную поживу вендейских контрабандистов (заходя в тыл пушкинскому жребию, молниеносно потворствуя тактическим рефлексам богини), насаждающих неразумное, злое, вечное во славу фимозного монарха-последыша, — и уже дыша жаждой пера (как иной излучает счастье ножа!), безжалостно упершегося в кровоточащий шов. Для рукописи же сойдёт хоть та «Эдельвейсова» бумажка, показывающая свой бесцветный испод.
Буйного родственного звукообмена явно не получалось: диалог вспыхивал, чаще между кошкой и Лидочкой, временами выбивающей из-под стола бесячье мяуканье, — и неторопливо угасал. Пётр Алексеевич теребил этикетку, всё ниже опуская левое веко и вливал в себя пиво, механически отнимая локоть от скатерти и доставая пенной жидкости кивком, как догадливый швейцарский бычок, плеском ошейной цепи раскрывающий наконец мистерии корытного клапана! Проглотив пойло, Пётр Алексеевич снова принимался скрипеть когтями по щеке.
— Ты бы мне достал «жиллеттных» лезвий. Намедни последнее сбросил в Атлантику, — прошипел Алексей Петрович, перенося, по-европейски подстраховывая его за бок, трусоватый шмат холодца на свою тарелку с голубой каймой и пентаграммным знаком качества. Студень успешно добрался, сохранивши прямоугольную форму, — лезвие проехалось по его туловищу, рассекло вмёрзшее око с говяжьей мозговой косточкой, — только тут Пётр Алексеевич вспыхнул, понявши, о каком «жиллетте» идёт речь (хоть и ни того, ни другого, несмотря на растяжимую нашу, почти обескрайненную степями «лямбду», — размягчающую даже не менее реальный «фрак», — на русском не существует), тотчас перескочившая из магазина готового платья в мир безвредных клинков, и невзначай соскользнув на знакомого парижского брадобрея, основавшего поблизости свою доходную цирюлью.
Лидочка уселась поглубже — спинка стула протянула, как захандривший на дознании следователь: «А-а-га-а-а-а!», — выявив тотчас то, что французы поснисходительнее зовут «сдобными булочками». Теперь Алексей Петрович осмелился разглядеть её сигмовый (по форме и цвету) нос со светлокоричневым волоском в левой, совсем рыбьей ноздре. Точно! Кобыла! Исполать тебе, Дюдя!
Проткнувши вилкой севрюжий плавник и подперевши шуий желвак скулы, сей же час переплавившийся поближе к подбородку, она, как говорится,
— Пора! Теперь пора! — жарко зашептало в нём самом, в Алексее Петровиче тишайшем, вскочившем так, что на экране вдруг победно заверещал, воспламеняясь, с явными низвержениями в цезаризмы