с ризницей; ратный металлолом, крови не изведавший; топорная грубость портиков; ропот нерадиво подведённой тени валких лавок, скрипящих под библейской макулатурой — вот она, бессмертная!»
Пётр Алексеевич, засмотревшись на счёт, подумал, подумал ещё кручинистей, подумал, переполняя себя всеми муками человечества (морщение лба, набухание калькуляторской мысли левого полушария, ерошащей загулявшие волоски поверх толстых, почти бетховенских крыльев носа; таким приблизительным портретом, — на который после жаркого душа становлюсь похож и я, — в сёлах вкруг Швабского моря рекламируют, на помойных баках и дубах, бургомистром приговорённых к гильотине и последующему четвертованию,
Он поднялся, с
Америка повторно описала шарнирный полукруг, нашла веретённое цевьё, утвердилась на нём, — причём уже независимо от материка Алексей Петрович накренился, мелко перебравши цыпочками (точнёхонько попадая в каждый из бубенцовых взрывчиков), — настырный пастырев перст, сохраняя сердоликовый обруч у основания, забурел темнее электрона, будто пирамидальные Гелиосовы дочери наплакали его, — а за витражом, оттопыривши от
Трибада даже и прервала просеивание, чтобы окатить своим мрачным шкиперским взглядом задок Лидочки (вздрогнувшей, ибо женщины… — куда чутче лесбиянок, —
Мимо! Мимо неё, шнурками бия по полу (где-то он уже нахлёстывал похожий ритм!), прошествовал Алексей Петрович, прощальным взором удостоверяясь в способности соевой капли к сверхвыживанию: так к узорно-пятнистому, бредово-небридовому древесному бедру, истекающему лимфой, сбираемой в бутылку из-под водки, липнет взгляд, будучи не в силах от мученицы оторваться, ждущий, требующий, участвующий в изуверской процедуре, узаконенной миром — с бессовестно оттопыренной упырьей губой, — жаждущим (пуще, нежели ретивый Ретиф — белого винца!) берёзового блеяния.
Наконец, василисковому глазу Алексея Петровича покорясь, обрушился мотоцикл, и, поджав ноги, — замер, с наслаждением прикурнувши к свастикой треснувшему окну. Заоколичное торжество. Вой. Голый торс бора, негритянский, точно к раунду плебейского мордобития изготовившийся. А сзади, сбирая весь калым бородулевого бородоненавистничества, сперва предназначавшегося Алексею Петровичу, плёлся Пётр Алексеевич, сутулясь под тяжестью чилийской лозы и от давней почечной болезни, которую подхватил, как Никий — однажды выбравшись на природу. «И всё-таки покинуть его! Завтра же!» — и шнурки шёлкали далее; уходя из ресторана, Алексей Петрович, всей поверхностью кожи отдаваясь азиатской угодливости, мог вообразить себя достославным идиотом-меченосцем Куросавы, — не наполняй залу трезвон советского Нового года, переслащённый до приторности Чайковским, презанятно усовершенствовавшим Халявину синекуру.
А снаружи бушевал ветер. Алексей Петрович подставил ему шершавую кожу ланит, гримасничая, отворотил рот в сторону львиц, — свирепых сейчас, словно разродившихся от бремени, и заглотивших по многоваттовой плошке, озарявшей, вкупе с разорванным теперь термометром, их чёрные затупленные резцы, — вдохнул лонешний запах соломы. Грохнула дверь; пробежал, раскрывши объятия и с початой бутылкой рома, азиатец, вырывая Алексея Петровича из ступора, увлекая вслед за собой его, неспособного унять взор, всё примечающий в этой, уже уверившейся в своём нимфовом спасении, лучащейся Америки: как, например, севши за руль, Лидочка сложила ворсистую свою ляжку, хлопнула дверцей, защемив бахрому шали, приоткрыла и, втянувши материю словно хвост, чавкнула замком; и каждое движение мачехи находило ритмичный отзыв сначала в ледяном ситцевом прикосновении, затем в пожатии мускулистой шины, а после — в наложении мужских рук на ещё тёплый мотоциклов зад:
— Точно туша пожертвованного Митре быка, упрямясь тьме, сберегла жар волоокого, как розовощёкий тицианов Дук, Божества… что это я?!..
— Хай! — воздевши бутыль к небесам, поприветствовал Алексея Петровича, уже взнуздавший мотоцикл, азиат, — и опять присосался к струе рома.
— Хай?.. Ах, снова! Нехай! Губитель Губерт! Ловец, прочь синагоги! Ннна-и-и-и-нна-а-а-а! Изыдь из фавнов, нимф да Терпсихор! Весёлый Велес, славься! И ты, и ты, четвероногий Хорс! Хор! Эй! Терпандра семиструнья вор, взяв гуслей Полигимнии уроки, в меня процокай на своих копытах — расширь ушко иглы! Квадратной парадейзы, с хоругвью Ватикана — или моей Гельвеции надутой — ты округли закуты! Цик-цик, цик-цик, цик-цик. И вот — я на сносях! Спеси ж меня до Низы, Муза, Скамандра воскресив дитём, исполненным клычков молочных! Испьём до дна там кубок-Тартар, Геба, росою слёзной полный, громковзвлажнённее щеки небритой! Кровавей спарагмёнка с губкой! Дай и ему хмельной настой! Ему! Еммммм! У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у! Амброзию! Варравке-Барба-а-а… росу! Он избежал лихого милосердья! Он сверстник мне единолихолетний! Он будет нынче же со мной в раю!