тимпановое мясо, запивая его цимбальным соком: «Изыди, Изида-а-а! Да!? Да-а-а-а-а-а-а-а-а!». — «Впрочем, возможно, это прокричал я сам, вытягивая руки к хлещущей по обожаемому сейчас бюсту крови, дико шамкая ртом в слюнном фейерверке, и всё не решаясь распластаться перед обновлённым храмом».

Алексей Петрович остервенело отёр глаза ладонью, ото лба к подбородку, ощущая лишь пекло да солёный рыбий дух. Плюхнулся в автомобиль, тотчас покативший по Ферреру. Он пробовал было разобрать, что там произошло дальше, но пёстрая лента снова затмила зрение; кажется, всё скопище, оставивши куски Христа полячке, бросилось вслед «Мазде», а у Петра Алексеевича Солнце напрочь смазало лицо, разукрасивши его дюреровым многотением лип, — однако ничего нельзя было сказать наверняка.

На выезде из Buffalo terr., около вороного, оголодалого, как ликургов скакун, фара, выставившего счастливый треугольник подковы, в синих гамашах (такие, только до колен, кнемисы носят городовые с бывшей площади Greve), под янычаровым седлом, — позаимствованным Шатобрианом по пути в Палестину, — с полицейским клеймом, но без седока, валялась, поперёк ботфорта со стальной колючкой шпоры, доска «Не пей и езжай», сметённая к покосившемуся силуэту тура — словно зверь сам своротил её ловким вывертом рогов. Лошадь, отмахнувшись сплетённым в косу хвостом с траурной лентой, заржала призывно и как-то на азиатский манер, и мне захотелось ответить ей, чтобы она поняла, по-монгольски что ли, или же, на худой конец, по- калмыцки, приласкать её за рубцы зубов товарок, от кровоточащих до свежезатянувшихся фиолетовых да старинных платиновых, восхититься её широченными венами на ягодицах. Округлая мышца закачалась, подтверждая своё бегемотово происхождение, под сморщенным носом, в такт нильскому перебору травы. «Верю: вот, сейчас встанешь ты на задние конечности и, расправивши плечи, пройдёшься, прядая ушами! Прав Свифтушка! Какое к чертям собячьим человечество выдержит переизбыток твоей проникновенной неги! Да оно и недостойно не то что подковать — облобызать твоё копыто!.. — от его ударов во мне, до самого сердца, разливалась нежная дрянь: «Талифа куми! Талый талион! Ах! Слёзный невод!..».

На асфальте, около обыкновенной, почти малороссийской метлы ещё лежал, одиноко, светло- зелёный, как исполинская миска салата, венец из роз, а его близнецов волокло, волнисто свиваясь ляжками, негритянское семейство: отец в синей для фотогеничности рубахе (Алексей Петрович оглянулся за недосмотренным — нос переломлен, будто в драке, Солнцем), трое матерей в стиле Krimskrams и весь эбеновый, бритый для простецкой гигиены, выводок. С ворованных венков, беспрестанно, но вяло расплетаясь, капали бутоны на дюймовых стеблях, молниеносно взрываясь лепестковыми торнадо. Ветер влачил их за «Маздой» мягко, но настойчиво, оставлял ненадолго, принимался за свёртывание рулонов флагов, затем закручивал полы пешеходам, забирался по-гайдамакски под юбки макадамовых дам, или же, разбежавшись как следует, расшатывал строгий, пронзительнее иглы петербургского Триерархиума, крест, и устремлялся дальше — вослед ватаге ланчевых линчеров всех человечьих мастей, поджарых, в галстуках одинакового ошейничьего покроя, бессомненно бреющихся ежедневно да за «демократов» голосующих, то есть — Бог мой! — отдающих свой голос?! расчленяя его, чтоб до конца дней хватило, голосков-блефующих-блефускианцев. Вот она, как меняет всё в мире, культура. Фауст-леший! В твоих молитвах, доктор, ты… Накатил, весь в гуле и нефтяных пятнах, с наконец рушащейся башней, аэропорт, — оживший Везувий в мириадах солярных, надрывающихся от хохота чаек, — вызвав в Алексее Петровиче александров вавилонский рефлекс — впрочем, да был ли мальчик-то, хоть огненный, кровию размноженный, плут-Плутарх?!

Отец окрутил запястье зардевшейся кисти ремешком ридикюльчика, поспешил к багажнику; я вышел налегке, ступивши на белый, словно заснеженный асфальт; мир был мутен и чуточку рябоват, будто я глядел на него сквозь гигантский вентилятор, бойко бьющий своим шестикрыльем. Дворник, обвязавши палевую воловью шею жёлтым шарфом афериста, в блестящих кедах и халате, клеймённом там, где человечье сердце, тавром воздушных ганзейцев, тотчас окатил меня своим сыщицким взором и, распахнувши губы, — блеклый ветчинный жирок — дыхнул, перекосивши поношенное лицо, точно в инспиративном приступе соглядатайства, на очечные линзы деканской толщины с оглобельными дужками, соединёнными чеховской тесёмкой да так и окаменел.

Ты, рысящая по делу толпа, наверное думаешь, будто я — один из твоих атомов — часть от части твоей? что, якобы, вольность моей межключичной ямки восполняется вздутием грудного кармана — придатком мясистого желудочка, коему предстоит разродиться галстуком дымчатым, модно сложенным, с прорывами клеток хорватской, в лоно Рима вернувшейся республики? Ан нет! Моя благопристойность — мимикрия! Я подделываю повадки монстра, вкрадываюсь к нему в доверие панибратским переливом защитных пластин, вкрадчивым перешипом попошлее, но, лишь зазевается дагонообразный гад — рррраз! — ухвачу его шею в кулак; в ушах зазвенит, а я приобщусь к таинству того томимого жаждой лидийского басилеуса, когда любое его смертоносное прикосновение подвергало мимесису всеобъемлющему, вдруг воспламеняемому Солнцем, — так расцветает минерал, до которого, при кудесническом посредничестве корней зябкого кишмиша, дотягиваются лучи светила; только вот вопрос: влияло ли чудо на слюну базилевса — стал ли Мидас — Хрисостомом?!

В холле было прохладно. Тотчас Рамо властно заявил о своих правах: скрипки его перешли в нападение, при поддержке флейтовой артиллерии — гиппопотамова пирриха! — и они удались-таки, напористые Sturm und Drang nach Ost (за вторым, индийским слогом германской Пасхи!), а солнечные снопы огненным потоком окатывали кормчих зеленокрылых египетских кампанейцев с котомками, распираемыми контрабандным непенфом. Отец ринулся поначалу к ним, за зельем понял свой промах, засеменил левее, к американцам, заранее тыча в них моим паспортом со вложенным в него билетом; взятка сильфам была принята с любезностью энгадинского кондуктора, и я, шатающийся, подвергся изучению с более пристальным вниманием к бёдрам, кистям и глазам, некогда смотревшим чёрно на подтреснувшее кувшинное рыльце парижского старшины, заполнявшего документик, а сейчас помутневших до вовсе неприемлемой в человечьем обществе трясинной зелени, — и в конце концов одобрен. Дальнейшее — прощание.

Отец всё прятал лицо в ладонях, непроизвольно напирая на меня, — видимо, несмотря на свою ночную муку, ботинки жали неимоверно, — а я отступал, с почти братской нежностью вспоминая о брошенных в прихожей колодках, и невозможно было разодрать разделяющее нас пространство, раздавить его объятиями, желанными, как поэту, нацелившемуся на лист меланизированным в чернильнице остриём, да поджидающему лишь рыдания — этого оргазменного выделения совокупляющейся Земли, — дабы броситься, очертя голову, во влажные тартарары с тараторящей терезиасовой плотью. Отец мой, ради Бога, оставь меня! Ради моего, ради нашего с тобой, ради всемирного Господа! Освободи, Pater! Liber! Oz! Прощай! И если навеки — то навеки прощай!

Не смея притронуться к отцовой руке, словно контакт с ней стал бы самоубийством, я превозмогал сострадание к этому обрюзгшему подслеповатому человеку с урчащим русскую мелодию животом; чувство это искало выхода в прикасании к этой блекловатой ладони, нахлынувшей, предлагая себя, так что мне пришлось сжать, как говорится, машинально, её, тёплую, податливо хрустнувшую хрящиками, и тотчас я принял через плечо, — перемигнувши, ресницею жертвуя ради уничтожения нелегальной слезы, — рюкзак.

Сизая от небритости отцова щека так и не приложилась к моей, и произнеся как-же- иначные слова-слова-слова (даже воспроизведя псевдо-французское «A revair»), он стал удаляться, беззвучно растворяясь в мощнорамённом Рамо, имитирующем — после заливистого цок-цок-цок — ликующие потуги Нут. Comment dit-on «adieu» en anglais?

Постепенно солнечный прибой вовсе слизал отца, однако Пётр Алексеевич ещё долго сохранял свой овальный силуэт: так пресноводная мелюзга с выклеванными сенными чайками очами да жабрами, гния у прозрачной подошвы луврской пирамиды (Пей! И дьявол тебя доведёт до конца, Миттеран!), упрямо держится за осанистые плотвичные черты, когда плавников было не шесть, а по числу струйных заворотов, обновляемых в шесть смен косяком, жаждущим устремиться с зыбкой поверхности — к светилу… — «Таксс!» — вырвалось у меня.

Тут воды прорвались. Америка скукожилась, и я ещё долго стирал её со скул, скуля, прихорашивал её, тотчас слёзоистечением уподобляясь отцовой близорукости, шмыгал ноздрёй, словно надувал внезапно

Вы читаете Апостат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×