Подчас он просыпался, фламандцы, пропотевшие, уже сытые, с солидными бородавками на носах, замирали, будто пронзённые его взглядом, а затем неспеша оттаивали, как пригретые террариумные гады, и лишь негритёнок в колпаке набекрень вопил беспрестанно, тоньше и протяжнее аргосского кастрата, всё поглядывая на Алексея Петровича по-свойски, словно имел с ним одну задумку, да стоически презирая сочные оплеухи, — точно турман увяз в кленовых листьях! — скоморошьим звоном помечал хорейный напор: «Ле-ле! Ле-ле! Ле-ле!»; экранная планета, теперь причёсанная и без тридевятых северных территорий, дремала в своём истинном золотом сиянии (или, быть может, это лишь снилось Алексею Петровичу?); а облокотившаяся на синий ком соседка, выпятивши, от обиды за невнимание, блёклую губу, своей неуклюжей, словно ласта моржа конечностью таскала из его нетронутого ужина сухие фиги, громко поедая их, — от шелеста соприкосновения пегих зубов с морщинистой кожей фруктов мороз продирал Алексея Петровича, и он, зычно отрыгнувшись балыком на ночное для него Солнце в митре мрака, снова засыпал крепко, без сновидений, так ни разу и не вспомнивши об отце. И лишь когда нахлынул, щёлкнувши иллюминаторным занавесом, жуткоглазый Париж, Алексей Петрович подскочил, оборвавши свой мелодичный храп, с коим, судя по дивно перекошенным фламандским личинам, вокруг давно свыклись, — тотчас начал немые стенания с соблюдением обрядов причитаний подревней: «Как я счастлив покинуть тебя! Ах, отец мой, что есть сердце человеческое? Распрощаться с тобой, несмотря на любовь мою… хоть и не хотел расставаться я с тобой никогда! Но ныне я рад разлуке! Я знаю, однако, ты меня простишь… ты… что, Лёха, совсем свихнулся?!.. «с тобой» да «с тобой», будто сыну — Стобей! Бей! Сто раз! И разбей!» — гыкнул Алексей Петрович измывательски, полезши за щёткой с тубочкой, и, разминаясь на ходу боксёрским голововращением против часовой стрелки, отправился на поиски туалета. Пришли, точно заведённые им, в движение фламандцы: севшая ночью на свою ступню, да так и заснувшая, точно цапля, девица с остреньким птичьим подбородком (казалось, отстегнувшая для удобства культю от коленки) стала расплетаться, вытягивая пухлый правый безымянный палец из рыжевласого, уже с проседью, кулака, вынимая из-за пазухи джин Guibson’s и переговариваясь дактиловитанием с немой своей подругой — вялые, до вздутия выболтанные ладони калек; негритёнок со звоном нахлобучил убор на свою чёрнорунную, как шёлк, макушку, трижды целя вёртким чайным пакетиком в стакан кипятка и трижды промахиваясь; стюардесса с американскими габаритами рта, не поддающимся французской метрической системе, раздавала, подобно сеятелю-передовику, потрёпанные «Liberation», а её напарница, точная её копия, толкая перед собой многоярусный «Титаник» и вычищая перхоть со склонов бюста, рубленым жестом разливала кофе, от которого, если принюхаться к корабельному пару, надлежало отказаться.

Когда Алексей Петрович вернулся, пепельноликая Балабанова, оторвавшись от пластикового корытца, оборотила к нему свои раскосые щенячьи глаза — сейчас сгущённое молоко, — и, залезши тупо-палой щепотью в западный закоулок переносицы (отчего приподнялась черепаховая очешная дужка), обратилась к утреннему чтению: поглощению вприкуску итальянского перевода крупнокалиберного Калибана Мирводова, там, где сначала про похождения Семмельвейса, а после — об английской горничной, становящейся, через пару страниц, в матримониальных авторских целях, ирландкой и, естественно, католичкой — так полёт пера, этого средоточия души писателя, опережает его же взор, а плетущийся ум и подавно: куда тебе, подёнщицкая тень Ахилла, со мною, Балдою, носиться, обгони-ка ты мою меньшую сестрицу! Step — step — step! Ха!

Самолёт ринулся вниз, точно ведьма, стержнем ухвата нацелившаяся в де Голлев содом. Балабанова заткнула уши сводчатотыльными конусами-альбиносами, отбросивши порожнюю коробку с псевдоготическим заверением: «Protezioni uditive in cera naturale». Теперь ясно виднелся её белорусский стоячий воротничок, вышитый жёлтым и зелёным орнаментом на кикладский лад, позаимствованный впоследствии Ивом Сен-Лораном для своей коллекции, перед тем как прямиком отправиться в ад: возвращение к геометрии, и то верно — треть Великого Хазара позади! Хрюк!

Стюардесса осклабилась на Алексея Петровича, похлопала себя по паху, пригласительно, точно кит, зазывающий в себя, и он покладисто сковал себя пряжкой, молниеносно зазолотившейся под Солнцем, уже осоловелым от утреннего хмеля, — чтобы рассмотреть его основательно: нежный, розоватый в червонных космах обод, глубже (белый лунь сатанеющий лавой пробирающихся в самые недра зрачков) надо обуздать дичающие от муки глаза, сильнее, нежели когда отслаиваешь созвездие Грааля от полуночных киммерийских небес. Хотелось узнать, который час, но лучезапястный сустав чавкающей Балабановой прожигал огненный чирий, делающий время недоступным, отчего спесивилось, лазоревея и пламенея, пространство, безумно ровно разлиновывая Францию прямоугольниками, так что жаждалось разметать её доселе вымуштрованные рубежи к чертям (уезжанным, сонным, прикрывающимся, гримасничая, от света лапками, поднося их к козырькам швабского картуза), пролетавшим над Алексеем Петровичем вместе с колдуном в ступе да парой ворон — нижняя, точно тень товарки, передразнивала её каждым взмахом крыл, и даже резкой пуховой оторочкой этих крыльев.

Вялой своей лапой Балабанова принимала по три ветчинных ломтя, переплетала их с кольцами бекона и, изумительно громогласно хрюкая, отправляла трепетноанусный свиток себе в пасть, не приминувши отогнуть мизинец, который тотчас по избавлении от ноши втискивался меж потрёпанных потрохов Мирводова, в свою очередь сыпавшего от удовольствия микроскопической бумажной пылью — манной на круассаны мегере-кухарке, так и не нашедшей себе государства.

Алексей Петрович преисполнился наидрагоценнейшим из своих ощущений — утренним предбитвенным малодушием (съёживанием психеи!), когда кожа не приемлет ножа: предстоит атака, перед тобой, поэт, полчища под штандартами твоего же Господа, завлекающего тебя дивно диким, протяжным завыванием улиткообразной волторны той расы, чей стон крушит палестинские крепости, а златокудрый европейский самодержец, твой чернокнижник-единоверец, далеко впереди, один — Один, ас поднебесной эскадрильи на вечно спотыкающемся своём скакуне, — а над полем нависла, торжествуя жатву, с персеевой серпеткой в кулачище (будто с герба цюрихского Рисбаха фукнутой), да расплёскивая свою кровавую благодать, — венценосное Светило-о-о! «О-о-о-о! Хайро! Хай! Хайль! Хейм! Далльр! Ррраззарничный Гай! Кайзаре! Впитай трёхъязыкий мой вой: Иууууууууууу! Лианой — не цепью! — опутай-ка нас! Хай! Вечная женщина! Вплети нас в косу! Косичкин! Скоси! Сожни! Гей-Гей! — Гей-Гей-Гей! Лиэй! Тебе предстоит связывать и развязывать! Тебя кличу впервые на мой полуоскифованный, полуосфинксованный лад! Да! Дий! Гей! Ге! Га-а! Гайяяяяя! Дай же мне славить тебя по-моему! Дай! Най-Най-иа-а-а-я! И твою вороную, белым пятном на лбу меченую ипостась! Теперь всюду май! Нада-а-а-а-а! Восстановить всецарство твоё! Привить гены Гермогена! Говоришь… Прок? Опий! Миллионам! Сбереги же мне жизнь для побоища с пером в щепоти, с кольцом твоей митры на моей, неисправимо волосатой груди, да скользкой от ежеутреннего бритья щеке. Отец мой, Гени… Геноте… тьфу! Гелий! Гелиос! Ось! Ась?! И ты, что скрываешься за ним — ты, Митрррр! Рра-а-а-а-а! Я — твой митрополит! Помажь же меня на кесарство твоим благодатным взором! Впитай меня, Господи! Время пришло! Табань, мгновение! Мой кремль — кремлёвник твой! Возьми ж меня к себе-е-е-е-е! С собой! Сссссабай-айя-я-ккосссс! Змеешипая мудрость! Прибей моё солнечное ретивое к хвоедышащей кресто-о-о-о! Вине! Да сыграй на нём сказ о чарах Чары! Датты! Митра! Я — плоть от плоти твоей! О! Там! босс!.. И я ви… На! Хххто-о-о! видел его — видел меня! Впрочем, этосссм!..» — мягкая барсова судорога пронизала и вдруг оставила выпрямившийся самолёт; Лютеция залилась с полуденной стороны порфирой; фламандцы, блеявшие «Боже, спаси Америку», зааплодировали; Балабанова опрокинулась на спинку, безуспешно норовя упасть навзничь, расчленяя Калибана на виноградные строчки, на исконные буквы и, корчась, жевала свои восковые затычки, захлёбывалась в рыданиях слаще мальвазии да вздымала к Солнцу раскрытую десницу, словно, обыгравши Пьера, салютовала наконец вернувшемуся святому Дуку! У-у-у! У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у! Приветствуя его по-русски! По пушкинским канонам!

Остов полуострова, поцелуем присосавшегося к Азии, разлагался теперь, перерождаясь и семитизируясь, сызнова обретал свою священную, девятигодовалую, с фиговым рыльцем, сущность, отказываясь изгонять своего беса. Восток с Западом сомкнулись и хлестали меня из иллюминаторов по добровестнически подставляемым им щекам. Паки требующим бритвы! Ну что ж!? Ещё раз!

Алексея Петровича зазнобило, точно всю ночь напролёт провалялся он хмельной, раскинувши руки на разборонённой борозде, бывши затем разбужен не Авророй, но синицей, поначалу призывающей на республиканский манер Ле Пена, а затем неумолимо скатывающейся на клерикальную латынь, да вливаясь в дельту Мессы Пия Пятого. Качнувшись, сделал он первый шаг к выходу и, пошатываясь, продолжал

Вы читаете Апостат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×