Хеннингсон и Марианн Удден. И, увидев их, я не могла не подумать об известных словах одного старого датчанина, сказанных о молодой парочке из круга его знакомых:
— Konne er de ikke, men de kl?r hinanden![39].
Потому что фактически они и были два сапога пара, Стиг и Марианн, они сидели там оба — одетые нарочито небрежно, но прекрасно и оба одинаково самоуверенные. Я кивнула им, проходя мимо, и заспешила дальше. Но потом, не в силах больше переносить осеннее ненастье, решилась, наконец, и пошла домой.
О, самое великое счастье на свете — вся семья собралась перед огнем в гостиной! Майкен предложила нам чай с приготовленными бутербродами, а папа читал вслух из книги Фальстафа Факира[40]. А потом мы затеяли многоголосное пение:
— Хочешь ли ты, хочешь ли ты, хочешьхочешьхочешьлиты пойти с нами в лес, дано, нет-но, да-но, нет-но, да-но, я хочу пойти в лес!
— Но не в такую погоду, — сказал Йеркер, когда мы кончили петь.
И, по-моему, все были абсолютно уверены в том, что прекраснее всего там, где мы находимся.
Затем мы все помогали друг другу уложить Монику. Сначала она немного протестовала и хотела, чтобы мы «пели естё». Но довольно скоро она уже сидела в своей белой кроватке, похожая на ангела, читала вечернюю молитву и просила Бога защитить и охранить «маму и папу, и Майкен и Блитт Мали и Сванте, и Йелкела, хотя он ланьсе делнул меня за волосы, и меня тозе».
— Спи спокойно, и пусть тебе приснятся сладкие сны, — сказала мама, прежде чем нам всем уйти.
— Да, мама, — сказала малышка, — вцела ноцью мне снился сладкий сон, но я его не поняла, потому сто детям до сестнадцати лет он заплестён.
Моника была очень оскорблена, когда мы все расхохотались.
Мы снова сидели все вместе, и мама была такая веселая и оживленная, какой бывает только она одна. Хотелось бы, чтобы ты увидела ее, когда она выступает перед папой и поет песню на самую веселую мелодию:
— Старая ты дурочка, — говорит папа и смотрит на нее тем особым взглядом, которым смотрит только на нее, взглядом очень нежным и вместе с тем чуть-чуть снисходительным.
Потом мама стала рассказывать о своей юности. Она, не беспокойся, и сейчас еще не древняя старуха, но я имею в виду ее самую раннюю, зеленую юность, когда она была молодой девушкой, еще до того времени, как встретила папу. Ее истории — самые веселые, какие мы только знаем, потому что сумасбродств, которые она творила и здесь дома, и за границей… нет, я не знаю никого, кто бы такое пережил.
Среди прочих историй она рассказала о том, как была в Англии и ехала поездом в Оксфорд с подругой из Швеции. Ей было лет двадцать. Против молодых дам сидел какой-то джентльмен и читал «Таймс».
— Этот малый выглядит поистине очень неплохо, — сказала мама, непосредственная, как всегда, и твердо уверенная в том, что никто в купе шведского языка не понимает. — Но какая самоуверенность! — продолжала она. — Перед тобой типичный англичанин, который не думает, что на свете есть еще какая-то другая страна, кроме Англии.
— Не смотри ему прямо в лицо, — предупредила ее подруга, — он поймет, что мы говорим о нем.
— Конечно, — согласилась мама, — я смотрю на него так скромно и редко, да и вообще он читает газету, так что ничего не слышит и не видит.
После чего мама с подругой детально прошлись насчет его внешности и его душевных качеств.
Уезжая в Англию, мама взяла с собой меховое боа[41], которое ненавидела больше всего в жизни. Оно было старое, уродливое и потертое; мама называла боа Драконом, уверяя, что оно обвивает ее шею, как дракон, стерегущий плененную принцессу. Бабушка — мамина мама — упорно настаивала, чтобы дочь взяла боа с собой, так как с ее чувствительным горлом, право, нельзя шутить с английским климатом.
Все-таки с самых первых дней пребывания на английской земле мама предпринимала энергичные попытки забыть где-нибудь Дракона. Она оставляла его в гостиницах и ресторанах, она уронила боа однажды на улице и позволила соскользнуть со своей шеи в такси, но было совершенно невозможно избавиться от него. В последнюю минуту всегда поспешно появлялась какая-нибудь услужливая душа с боа в руках. И маме приходилось благодарить и давать, как полагается, мелкую монету за труды.
Когда поезд прибыл на станцию в Оксфорде, мама сказала:
— Пусть матушка говорит что угодно, но я так долго мучилась с Драконом, что с ним надо покончить!
Взяв боа, она положила его в багажную сетку.
— Лежи здесь и с места не двигайся! Мир твоей памяти! — сказала мама и быстро вышла из вагона.
Подруге надо было выполнить какое-то поручение, и мама в ожидании ее стояла одна на улице.
И вот тут!.. Кто шел ей навстречу, если не читавший газету англичанин из их купе? В руках он держал мамино меховое боа. Учтиво поклонившись, он улыбнулся и на чистейшем шведском языке произнес:
— Мне кажется, вам все же необходимо взять боа! Не исключено, что в это время года вечера будут прохладные!
Отгадай, кто это был? Это был папа. И мама говорит, что весны, подобной той, в Оксфорде, ей никогда в жизни больше переживать не приходилось. И прежде чем весна сменилась летом, мама и папа были уже помолвлены.
Разумеется, мама еще раньше много раз рассказывала нам об этом, но мы никогда не уставали слушать эту историю. Я только не могу понять, как наша мама могла сидеть там, в поезде, прямо против папы и не знать, что это — наш папа!
— Зато я сразу же понял, что это — мама и что я ее нашел, — с довольным видом говорит папа.
— Да, яснее ясного, что ты сразу узнал маму, — вступает в разговор Йеркер. — Кто угодно бы это сделал. Хотел бы я, мама, тоже быть с тобой в поезде, я бы уж хорошенько застегнул на твоей шее Дракона.
Как ты думаешь, что вообще произошло с Драконом в дальнейшем? Думаешь, вероятно, что он одиноко пошел навстречу горькой судьбе и был брошен где-нибудь в английской провинции? Ни в коем случае! Для Дракона началась новая эпоха, эпоха величия. Мама надела боа на шею в день своей помолвки, а затем Дракона торжественно повезли домой в Швецию. Теперь он, щедро посыпанный перцем от моли, хранится в коробке на чердаке. Но каждый год пятого мая, когда мама с папой празднуют день своей помолвки, его вынимают, и он красуется у мамы на шее, когда она выходит с папой из дома и они вместе обедают в ресторане в честь помолвки.
Пока мы болтали, время шло, и было уже довольно поздно. Под конец мама сыграла нам на пианино, играет она потрясающе! Моя заветная мечта — играть когда-нибудь так же хорошо, как и она, но я знаю, что это мне никогда не удастся. Сванте изо всех сил старается укрепить меня в этой мысли. Я обычно играю по нотам, которые называются «Pianoboken» — «Для фортепиано»; Сванте жирным красным карандашом перечеркнул букву «а» в слове «Piano».
— «Pinoboken» — «Книга страданий»[42] — гораздо ближе к истине, — говорит мой любезный братец.
Возможно, он и прав.
А сейчас я лягу и почитаю главу из книги «Давид Копперфильд», если только Ион Блунд[43] не имеет ничего против. Но я уже зеваю, так что интересно знать, что