вполне весело и приятно. Лиля даже показала новому знакомому фотографии своих близких, хранимые в бумажнике. Мужа у нее не было, зато была мама и чудесный сын Егорушка.
– Настоящий ангелочек, – искренне сказал Дубов.
– Спасибо, – растрогалась счастливая мать.
Ангелочек, да. Сколько Дубов таких побил в золотые денечки детства! Впрочем, может, это снимок такой неудачный. Соломенные есенинские кудри, круглые голубые глаза, натянутая улыбка. Одет мальчик так, что в голову невольно приходят мысли о похоронах: черный костюм, черный галстук, белая рубашка. Впечатление усугубляется букетом осенних астр, которые мальчик сжимает в руке. А в жизни может быть нормальным пацаном, кататься на скейте, играть в футбол и слушать «Ромштайн». Или ему рановато для «Ромштайна»-то?
– Это первое сентября, Егорушка идет в первый класс, – сообщила Лиля. – А вот мама.
Мама оказалась подтянутой молодящейся дамой.
– Красивая.
– Жаль, я не пошла в нее. Маму все знаете как называют? Царица Тамара.
– Ты тоже красивая. Ох, я, кажется...
– Можно на «ты». Только без брудершафта.
– Как угодно, мадам, ваше желание для меня закон!
– Дубов... А я вот хотела спросить – как тебя зовут?
– Что? А... Григорий я.
– А почему Ольга, представляя тебя, назвала только фамилию?
– Имя ей мое не нравилось. Может, мы лучше не будем о ней говорить?
– О-о, я догадывалась, что у вас что-то не так...
– Уже никак. Мы расстались. Почти у тебя на глазах.
– Надеюсь, не я была тому причиной?
– Как галантный кавалер, я должен бы сказать, что именно ты.
– Нет, наоборот. Чтобы меня не мучили угрызения совести...
– Чтобы тебя не мучили угрызения совести, я говорю: мы расстались, потому что назрело. Пришла пора, она влюбилась. Хочешь конфет? Тут есть. Кажется, неплохие. С орешками... А вот апельсины и бананы.
– Гриш, если я еще что-нибудь съем, то лопну. И тут будет очень грязно.
Звук собственного имени заставил Дубова напрячься. Странное дело, он почти от него отвык. Оленька предпочитала звать его по фамилии, имя ей и в самом деле не нравилось. Выговорить «Гриша» у нее язык, видите ли, не поворачивался, «Григорием» она тоже его звать не могла. Начала было именовать «Гарри», представляете? Вот так томно, в нос, по-французски грассируя: «Гар-хг-хг-и»! Но тут Дубов взбунтовался и заявил, что он не мальчик-волшебник, и пусть лучше зовет по фамилии, как в школе!
– Фамилия-то тебя моя устраивает?
Оленька только изящно сморщила носик, но промолчала. Сама она, знаете ли, Вяземская! Не кто- нибудь! Впрочем, однажды Дубову случилось поговорить по телефону с сестрой госпожи Вяземской. В легкой беседе и выяснилось, что фамилию Оля изволила сменить, а вот сестренка ее, и мать, и отец – вся семья, в общем, – Кашнотовы! Оленька Кашнотова, это ведь неизящно! Дубову тогда хватило такта над Олей не подшучивать, и вот благодарность. Гришей Дубова с тех пор только мама звала. И вот сейчас эта чужая совсем женщина произносит его имя – так легко, так спокойно!
И тут он ее поцеловал. Не мог не поцеловать. Одной рукой неловко обнял за плечи, в другой – держал на отлете коробку отвергнутых шоколадных конфет. Кажется, неплохих, и даже очень хороших – с орешками... А поцелуй получился еще лучше – настоящим, крепко-зажмуренным, влажно-трепещущим. Дубов словно спросил Лилю о чем-то, целуя, и ее теплые губы, прижимаясь к его губам, нашли и дали ответ. Единственно возможный, единственно верный ответ. Все поцелуи, случавшиеся прежде в жизни Дубова, вдруг показались ему фальшивками, а этот, настоящий, вот-вот должен был кончиться, и Дубов того не хотел.
Неожиданно он обнаружил, что коробка конфет упала на пол, а он стоит посреди гостиной и держит Лилю на руках. Она оказалась странно легкой, словно птица, и так же трепетала в его руках, и Дубов вспомнил, как в детстве спас забившуюся между двойными оконными рамами ласточку. Птица была очень испугана, но пошла ему в руки, может, понимая своим малым умишком, что в этом мальчишке – последняя ее надежда. Гладкое, обтекаемое тельце, приспособленное для высокого полета, для стремительных скоростей и рискованных траекторий, вздрагивало в ладони, и тогда он разжал ладонь. С ликующим криком ласточка взмыла в прозрачное небо, заложила крутой вираж и исчезла, словно растворилась. Но теперь Дубов не мог разжать пальцы, он готов был на все, только бы не выпустить ее, эту хрупкую птицу, доверчиво притулившуюся к его груди.
Сердце билось громче и громче, и за его стуком уже трудно было расслышать мысли. Дубов, однако, понял, что в спальню Лилю нести нельзя, – после отъезда Оленьки постельное белье, разумеется, не меняли, значит, от подушки разит ее египетскими духами, и, может, остались кое-где ее пережженные, выпрямленные волоски. Потоптавшись на месте, испытывая что-то вроде постоянно усиливавшейся жажды, он опустил свою драгоценную ношу – так и подумал, словами дамского романа, «драгоценная ноша»! – обратно на диван. Опустил и сам примостился рядом. Оказалось, лежа целоваться не в пример удобнее. Вот только внезапно ранимый Дубов вспомнил про свой живот, и про пыхтение, и про запах лука, раскритикованные неделикатной Оленькой. От этого ему стало так нехорошо, что даже слегка замутило, и целоваться расхотелось.
Одновременно вспомнился и рекламный ролик лекарства «Победин», неоднократно виденный по телевизору. Лекарство, по словам закадрового диктора, волшебно укрепляло мужскую силу. Герой же ролика, лысый и усатый, как таракан, мужичонка, отведав «Победина», страстно обнимал свою дебелую подругу, а сам в то время смотрел в камеру, прямо в глаза зрителю. Этот взгляд говорил, что, исполнив обязанности по отношению к супруге, герой моментально кинется на поиски нового объекта, и, может, таковым суждено стать как раз конкретному зрителю. От того взгляда Дубову всегда было неловко, а теперь он сам, значит, как телевизионный мужичишка-таракан. И ему пора принимать лекарство «Победин». Дожили.
Но тут справа от него произошла как бы радужная вспышка – это Лиле надоело лежать и ждать, когда ее кавалер закончит бороться с комплексами. На ней был свитерок, расписанный абстрактными завитками – нежно-лимонными, розовыми, сиреневыми. Этот свитерок Лиля и стащила через голову, вызвав вспышку, едва не ослепившую Дубова. А потом он взглянул на нее и ослеп окончательно, не понадобилось даже гасить настольную лампу!
У Лили оказалась фарфоровая кожа, и круглые плечи, неожиданные для такой худенькой женщины, и маленькая мягкая грудь. Многие мужчины знают, что у женской груди бывает свое выражение – надменное, нахальное, самоуверенное, а хуже всего, когда розовые пуговицы сосков таращатся глуповато и похотливо. Но грудь Лили выражала нежность и беспомощность, а в затененной ложбинке, подвешенный на цепочке, болтался золотой кулон, крошечная пирамидка. «Неужели и эта помешана на Египте?» – испуганно подумал Дубов, но потом все заволоклось сладким маревом, и у него осталась одна забота: как бы не придавить своей немалой массой такую хрупкую Лилю. Неожиданно она оказалась наверху, и руки Дубова скользили по ее шелковистой, влажной спине, нежно ощупывая бугорки позвонков.
Лиля была легкая-легкая, стремительная, как та ласточка, и тихо вскрикивала, так же изумленно и радостно, и трепетала, словно под порывами бури. Между тем золотая пирамидка порядком досаждала Дубову, то щекотала шею, то оказывалась во рту, и он решил снять эту цепочку, а та никак не хотела сниматься! Все за что-то цеплялась, а Лиля не хотела ему помочь, а буря все крепла, и Дубов понял, что следующего порыва не перенесет. И рад бы он был оставить кулон в покое, но цепочка как-то замоталась у него на руке и вдруг порвалась. Почти теряя сознание, Дубов отбросил ее в сторону и схватил Лилю обеими руками. Она вдруг гортанно вскрикнула, забилась в его объятиях, и одновременно погас свет. Дубов не успел понять: перегорела ли лампочка или у него совершенно потемнело в глазах? Не понял, потому что и для него наступил блаженно-мучительный миг, который несправедливо быстро кончился, принеся слабость и покой.
Дубов открыл глаза и в первое мгновение не мог вспомнить, кто он и где он. Наконец вспомнил