писал часто. Щурясь от солнца, я читал, например, о том, что «Воры» (рассказ Чехова) являются, как оказалось при внимательном изучении, прямой копией лермонтовской «Тамани». Оказалось, что это сколок, несомненно сколок, пусть даже очень талантливый. И что как же быть и как теперь жить на белом свете, если даже Чехов не всегда самостоятелен. Ведь критики твердили и твердят, что вторичное не пахнет. И уж как-нибудь Чехов слышал об этой их мудрости… Виталик был вконец расстроен. В постскриптуме мальчик сообщал, что он расстроен, и что ему скучно, и что от скуки он «замыслил» сразу два романа. Один на бумаге. Как прозаик. И один на земле. Как человек.
Жара была, какой и должна быть летняя жара: мозги плавились. Машка была пристроена в тени. Я лежал на белом песке, и делать было настолько нечего, что тупо и неотвязно думалось о том, что скоро обед, а там вечер, а завтра, слава богу, уже и дело есть – идти и смотреть, как кастрируют коней. Увидишь это не часто; знание есть знание, а дармового знания я старался в те годы не упускать. Тем более такого знания, – я усмехнулся: тебе, мол, семенному, теперь только и смотреть, как кастрируют. Полезно, братец. Для души твоей очень полезно.
– Игорь!.. Игорь! – звала обедать матушка, она кликала высоким и писклявым и бессмертным своим голосом – звала, потому что не различала меня на песчаной полосе берега. Она уже плохо видела.
* * *
Коней кастрировали на той стороне Оки – это делалось возле загона, в десяти – пятнадцати шагах от изгороди, на траве. Сначала неторопливо решали – которого. «Начнем с Жулика?» – «Как хочешь». – «Он приметный!» И на коня набрасывали самую обычную петлю. Он упирался и, хотя уже был с петлей на шее, забивался в самую гущу табуна – думал, может, не найдут, в прятки играл. Слышался храп, сап, иногда ржанье. Всего в этот день было кастрировано шесть коней. И в полном соответствии с природой в ведро было брошено двенадцать громадных яиц. Потом ведро унесли для отчета, потому что так полагалось.
Сначала коня оттесняли от табуна – выводили из загона и связывали хитрой восьмеркой шею и заднюю ногу. Фиксировали и вторую заднюю ногу для верности. Подсекали – и конь разом валился на бок. До подсечки кони вели себя спокойно, а дальше были они спокойны или нет, значения не имело. Лежащему коню задирали задние ноги враскоряк – делали это сразу пять человек, все, кто здесь был. До этого двое или трое просто стояли. Посмеивались и покуривали. Теперь они включались все разом. И были предельно собранны, особенно если выпадало удерживать заднюю ногу. Конь лежал на спине, дрыгался и иногда вставал на голову.
Наконец, навалившись и придавив, замирали в ожидании, и кто-то звал – он звал совсем негромко: «Галь!» – и из землянки возле загона выходила девушка и шла к распластанному коню. Ей было лет шестнадцать, совсем зелень, звали ее Галочкой. Она была в белом халате и сама была беленькая. В одной руке держала скальпель, в другой – ведро с дезинфицирующим раствором. У нее были быстрые голубые глазенки и миловидное лицо. Рязаночка. Свое ведерко она каждый раз уносила в землянку и опять выносила, потому что, пока коня валили, ведро могли сбить. После подсечки все шесть коней бились и метались, будто дело шло о жизни и смерти, такое вот заблуждение.
Третий по счету конь после операции не вставал. Лежал, закатив глаза. Уже Галочка плеснула напоследок на рану жидкостью из своего ведерка. Уже распутали ему ноги. Уже освободили шею. А он не вставал. Один из конюхов нес к оранжевому ведру яйца – они еле вмещались в его ладони. «Какое добро пропадает!» – подмигнул он мне, проходя рядом. Другой конюх трепал по шее лежавшего в обмороке коня.
– Вставай, вставай! – говорил он.
И опять:
– Вставай, вставай – колхозным будешь!
Конь встал, встряхнулся – и с ржаньем побежал в поле. Их всех после этого выпускали побегать. И пожевать травку. Он бегал, ржал: в табуне ему отзывались.
Должно быть, меня это волновало – кастрирование коней. Должно быть, я всерьез думал, что мне это созвучно. Дескать, женился. Дескать, уже семья и ребенок есть, и в каком-то смысле с моим «я» покончено. И уже для других свобода, воля, зеленые луга и так далее. И, ей-богу, я бы слаще вздохнул, если бы хоть один, потный, горячий, с дрожащим животом, вырвался из их рук и понесся по полю с победоносным и пьянящим ржаньем, – но он конечно же не вырвался и не понесся по полю. Ни один.
Конюх улыбался.
– Да, – говорил он, – хорошие кони будут. Большое мы сегодня дело сделали.
И опять улыбался, мы сидели рядом и курили…
– …Если их не кастрировать, они же не работают.
– Да?
– Даже запрячь не даются. Ничего не умеют. И ничего не хотят – лодыри…
Он рассказывал. Пояснял:
– А знаешь, как они кобыл кусают? Я тебе покажу у бурой шрамы на шее – будто ее топором отметили. Посмотреть хочешь?
Но не захотел я смотреть шрамы.
* * *
Так и бывает. Ты помнишь всякие такие слова: «индивидуальность», «конь», «ржанье» – и думаешь, и передумываешь наново, – а твои старенькие папа и мама до беспамятства рады и чуть ли по комнатам не скачут, потому что сыночек наконец-то расписался, и загс, и печать настоящая, и все честь честью. Они радовались. Они не пели песен, но они сияли и излучали свет. Три года мы были женаты, и все три года они сияли и излучали свет и готовы были отдать нам дом, огород, одежду, яблони и даже свои старые кости, если бы они хоть на что-то сгодились. Позже они стали прижимисты, потому что старость свое брала. Но в то время они не могли на нас надышаться – это точно.
Так прошло лето.
А потом они помогали нам погрузиться сначала в автобус, затем в электричку. И вот медленно и надежно, объем за объемом, вползали за нами банки с соленьями, с вареньями, авоськи с яблоками и маминой стряпней – сначала в автобус, затем в электричку. Присвистнув, электричка рванулась. Я высунулся из окна и вовсю махал им рукой. Жена держала Машку на коленях. Маша была в белой панаме.
– Приезжайте! – кричал оставшийся на платформе отец, а мать держалась за платочек. – Приезжайте-