– Если сощурить глаза, – прошептал он, – она в самом деле есть. Есть, все еще. Но только если сощурить глаза.
Осторожно опустил стопку на стол и звонком вызвал медсестру. Был час, когда большинство персонала обедало, отсюда и такая сутолока во дворе. Сестра медлила. Она за это получит. Это обойдется ей куда дороже пирожка, который она в данный момент уминает в столовой. Все сильнее раздражаясь, профессор подошел к окну и увидел…
Громадный храм без окон. Желтые колонны с голубыми капителями. Циклопические ступени. Яркие изразцы. «Я открою окно, выгляну, и все исчезнет!» Он открыл окно, но видение не изменилось. Более того, теперь профессор отчетливо слышал слабый шелест воды в глубоких каменных каналах, обрамлявших храм… Он отшатнулся, закрыв глаза, отдышался. Осторожно поднял судорожно трепетавшие веки. Храм не исчез. Он был.
«Вавилон! Я ничего не знал о нем, никогда не знал. Но… И он ведь не знал. Но вот! – вот! – зиккурат! И там, на улицах, под террасой, с которой я гляжу вниз, толчется народ. И там говорят на языке, который я кажется, кажется… Начинаю понимать».
В кабинет торопливо вбежала пожилая медсестра, что-то прожевывая на ходу. Профессор резко обернулся, стараясь загородить оконный проем, чтобы она не увидела дивного храма:
– В чем дело?!
– Вы звали! – та проглотила последний кусок.
– Вечно вы… – начал он и вдруг словно подавился этими словами. Они переставали быть ему знакомы. Зато он все отчетливее понимал то, что кричали за окном. А кричали все громче. Медсестра могла услышать голоса, даже стоя у двери, но казалось, не слышала ничего. Она продолжала смотреть на профессора с выражением животной преданности, ожидая приказаний. «Внизу базар, восточный базар, оттого такой крик. А над ним… Зиккурат».
– Я, – с трудом выговорил профессор, – нездоров. Сегодня такая жара. Не буду делать обход. Устройте нового больного, который думает, что видит древний Вавилон. И отнесите ему эти книги. Все семь. Но только, – он сурово погрозил ей пальцем, – не вздумайте их перепутать!
– Что?!
– Этеменанки… – пробормотал профессор и вышел.
Медсестра, облизывая сальные губы, недоуменно смотрела ему вслед.
«Этеме… И никакой жары нет, сегодня прохладно. Для сентября даже слишком. Какие книги?»
Она подошла к столу и, внимательно осмотрев все, что там находилось, пришла в отчаяние.
«Ни одной книги, а он сказал – семь! Так что я должна отнести и кому?! К нам сегодня никто не поступал, и уж точно не было никого насчет древнего Вавилона! Опять он на меня наорет, скажет, что ничего не поняла!»
А профессор, чуть не вприпрыжку сбежав по лестнице, уже шел через шумный восточный базар, натыкаясь на корзины с пряностями, пахнущими так оглушительно, что можно было потерять сознание. Его хватали за полы белого халата, зазывали, расхваливая товар. Он вежливо отвечал на том же языке, извинялся, вырывался из смуглых, жадных, пропитанных благовонным маслом рук и ни на миг не терял из вида Вавилонскую башню.
«Кажется, что близко, но она далеко. Но я дойду. Должен дойти. Она слишком огромная, и потому кажется ближе, чем есть. Как горы, когда смотришь на них издалека. Масштаб сместился. Этеменанки…»
Когда профессора догнали и остановили, он отчаянно сопротивлялся. Брызгая слюной, выкрикивал фразы на незнакомом языке. В руках он держал стопку книг. Когда их вежливо попытались взять, профессор зарычал и укусил санитара. К счастью, его странное поведение насторожило коллег прежде, чем он миновал проходную больницы. Окажись он в таком состоянии в городе, последствия могли быть самыми печальными. После, когда с помощью уколов его немного привели в себя, профессор настойчиво потребовал, чтобы к нему пропустили женщину, которая сегодня утром была у него на приеме.
– К вам никто сегодня не приходил. Никто вообще! – внушали ему.
– Покажите журнал посещений!
Журнал ему показали, но едва раскрыв его, тот судорожно закинул голову и медленно, со странными безударными придыханиями проговорил, что разучился читать. «Читать так!» Его речь за считанные минуты изменилась до неузнаваемости, он объяснялся на родном языке, как иностранец, изучавший лишь грамматику, пренебрегая произношением. К груди профессор по-прежнему прижимал стопку книг. Их удалось отнять, лишь связав его. Он вырывался, изрыгая проклятия на выдуманном им самим языке.
После, когда стало ясно, что профессор нуждается в серьезном продолжительном лечении, когда его жена рыдала в кабинете у главного врача, а весь персонал больницы шептался по углам, про книги вспомнили. Их нашли с большим трудом, в суматохе они были забыты и засунуты в дальний шкаф, между старыми историями болезней. И когда великолепно переплетенные томики просмотрели, надеясь отыскать в них причину загадочного безумия, поразившего профессора, обнаружили, что все страницы оказались чистыми.
Последний фараон
Но я остался жив и знаю, что это был всего лишь сон.
Говорят, моя бабка позировала самому Гогену и сильно его разозлила своими капризами. Она была женщина темная и считала, что все художники люди развратные. Бабка, видите ли, боялась, что он заставит ее снять чепчик, не говоря уж обо всем остальном. Но может, это только слухи. Спрашиваете-то вы меня о другом?
У нас в Бретани, в городке Понт-Авен в самом деле был такой дом. Построили его на краю города, и никто там не жил. Кто построил – неизвестно. Двери стояли нараспашку, бери что хочешь, только брать было нечего, да и люди у нас честные. Иногда туда заходили соседи, если думали, что их курица тайком снесла в этом логове яйцо. Так они говорили, но ходили-то из любопытства. Я и сам в юности там побывал однажды, не буду врать, не из-за яйца. Помню, все помню, хотя мне уже девяносто. Были там беленые стены, грубая мебель, глиняная посуда. Можно бы и жить, да только никто там не жил. Как-то раз, давным- давно, туда приехали какие-то люди, будто из полиции. С виду странные, и по бретонски никто не говорил. А ведь это только сейчас, кроме нескольких стариков, никто не помнит бретонский. Один из них взломал запертую дверь в полуподвале. Сыщики заглянули вовнутрь и замерли у входа, не решившись сразу войти. Я отирался сзади и все видал. В комнате, низкой, со скошенными стенами, в открытом гробу из белого камня лежала статуя с золотой маской на лице, закутанная в саван. Меня аж дрожь пробрала, когда я ее увидел. Они разбили статую, схватили золотую маску и исчезли, неведомо куда. Желтолицые, тощие, будто больные. И видно было, что злоба их душит, а неволя – гонит. Это случилось давно, когда я еще в море не ходил, а больше – что сказать?
Да не удивляюсь я вашим вопросам! Мы уж ко всему привыкли. Помним и ночные расправы в лесу, революцию, то, как священники стреляли из пулеметов с крыши собора. Я ни на чьей стороне тогда не был, и до сих пор ни на чьей. Была вот гражданская война, был Франко, а внук мой – гомосексуалист, и знаете, это нравится мне куда больше. Живет себе, никого не убивает. Говорят, один из наших односельчан водил грузовик театра «Ла Баррака», того, где Лорка ставил свои пьесы. «Донья Росита, девица, или Язык цветов» – это моя любимая, хотя со мной немногие согласятся. Но спрашиваете- то вы не об этом?
Да, это было у нас, в Испании, в нищем селенье близ Кордовы, где родились мои дедушка и бабушка, где я увидел в местной лавке мои первые лакричные леденцы и потом, из-под полы, за поминутную плату – порнографические открытки. Жандармов, о которых вы спросили, помню, как сейчас. Как у Лорки было:
Эти жандармы – из какой преисподней они явились, такие желтые, тощие? – влетели на главную улицу селения на запаленных лошадях, спешились у дверей беленького домика, неизвестно чьего… Да, никто не знал хозяина, он через посредника купил клочок земли, пришлая артель выстроила дом, и все. Жандармы выломали зеленую низкую дверь и никого внутри, понятно, не нашли. Соседи отказывались давать любые показания, ведь тогда неизвестно было, кого предашь, друга