лейтенанта военно-воздушных сил? В глубине души мы с ним оба знали, в кого превратились: в двух побежденных победителей. Да, мы добились успеха — точнее, того, что люди называют успехом, — во всем, кроме того, что стало нашей болезненной одержимостью: ни мне, ни ему так и не удалось найти твою дочку. Девочка бесследно исчезла.
И все же у Кортеса эта одержимость сочеталась с реальной жизнью куда лучше, чем у меня. Он женился, у него родился сын; он стал успешным предпринимателем, финансировал разные проекты в самолетостроении и даже сам спроектировал пару легких самолетов; по служебной лестнице он поднимался так быстро и неуклонно, будто в этом и было его предназначение — добраться до самого верха; ему даже в министерском кресле довелось несколько месяцев посидеть. Кроме того, он был богат. Большая часть недвижимости, экспроприированной победителями в марте тридцать девятого года в качестве «возмещения ущерба», и дома тех, кто погиб или бежал из страны, перешли в руки военных — самых удачливых из них. Многие из тех, кому удалось вскарабкаться на трибуну поближе к Франко, знали об этом не понаслышке. За героизм, проявленный в бою, Кортес получил несколько домов в Мадриде, в том числе и дом на площади Аточа. Теперь ему принадлежало все здание целиком, кроме той самой мансарды, которой он когда-то владел на законных основаниях. Узнав, что мое имя значится в списках счастливчиков, которых за боевые заслуги собирались отблагодарить недвижимостью, я тут же попросил эту мансарду. Кортес отдал ее мне не задумываясь; в чем, в чем, а в щедрости ему нельзя было отказать.
Наверно, я мог сойти за вполне благополучного человека — как же, ведь у меня теперь был свой дом, и майорские нашивки, и акции в авиационной фирме Кортеса… Со стороны могло показаться, что все у меня хорошо, что мне удалось забыть о тебе и о твоей дочери.
Но любое напоминание о прошлом, о страшных военных и послевоенных годах, растравляло мне душу; снова и снова являлся вопрос, на который я не мог найти ответа: куда подевалась вторая Констанца?
Однажды, в середине шестидесятых, прошлое вернулось. Или правильнее было бы сказать — начало возвращаться?
В пятьдесят седьмом году генерал Висенте Рохо, когда-то возглавлявший армию, которая потерпела поражение в этой войне, обратился к властям с ходатайством, чтобы ему позволили вернуться из изгнания на родину, в Мадрид; такое разрешение ему дали. Одни встретили эту новость с удивлением, другие — с неудовольствием, а большинство — равнодушно. А я все не мог забыть ту ночь накануне битвы за Мадрид. «Я присягнул на верность Республике». Думаю, из-за этих слов, произнесенных с такой беспощадной искренностью в таких тяжелых обстоятельствах, моя вина, мое предательство перевешивали для меня все мои успехи.
О возвращении Рохо я узнал из разговоров в конторе Кортеса — газеты обходили эту тему. Вскоре после возвращения генерал Рохо был отдан под суд за участие в военном мятеже и приговорен к пожизненному заключению. До тюремной камеры дело не дошло: он попал под амнистию. Зато другая цель, которую наверняка преследовал Франко, жестоко унизив генерала, была достигнута: тот впал в депрессию, от которой так и не оправился до самой смерти в июне шестьдесят шестого года. Я следил за подробностями судебного разбирательства, потому что втайне восхищался генералом.
В суде, где рассматривалось дело, я узнал его адрес. Генерал жил на улице Риос Росас; увидев ее название в материалах дела, я вспомнил разговор с Рохо в ту далекую ночь: «Я живу на площади Аточа». — «А я — в Риос Росас».
Рохо вышел из дому на свою ежедневную утреннюю прогулку. Я велел шоферу заехать за мной попозже, а сам занял позицию у входа в дом, чуть в стороне. Я хотел пожать ему руку, сказать, что, на мой взгляд, с ним поступили подло. Что я глубоко уважаю его. Неподалеку двое мальчишек семи-восьми лет фехтовали деревянными палками; на одном была бумажная шапка, другой повязал вокруг шеи самодельный рыцарский плащ — обрывок скатерти. Заметив мое присутствие, они тут же прекратили игрушечный рыцарский турнир и восторженно уставились на меня: как же, взаправдашний офицер, в настоящей форме!
Рохо появился через полчаса. Ничто в нем не напоминало о прежнем Рохо, но я сразу понял, что это он: пожилой сеньор (но еще не старик), задумчивый, усталый, с газетой под мышкой. Чуть пониже ростом, чем мне запомнилось. Лица я не узнал. В моей памяти остался человек со спокойным взглядом, полным непоколебимой решимости. Впрочем, может, задним числом я его немного приукрасил.
В два шага я пересек улицу, догнал его. Но заговорить не решился. Не знаю, что меня остановило, — может, то, что на мне был мундир армии, которая так с ним обошлась. Я уже собрался повернуться и уйти, махнув рукой на свои планы, но тут у него из рук выпала газета, а он и не заметил. Я поднял газету (это был свежий номер «ABC»), догнал генерала и коснулся рукой его плеча. Он вздрогнул, затравленно огляделся по сторонам и только потом взглянул на меня. Его глаза вспыхнули от негодования, хотя лицо оставалось неподвижным, только подбородок слегка дрогнул.
— Что… что такое?… — процедил он сквозь зубы. Выбрит он был скверно, на подбородке пробивалась седая щетина — передо мной стоял больной беззащитный старик. — Что вам от меня надо? Что еще вам от меня надо?…
Улыбка застыла у меня на губах. Конечно, он не узнал меня. Это моя форма вызвала его гнев — справедливый гнев. Там, на суде, мне некуда было деваться, — вот что я прочитал в его полном ярости взгляде, — там я был вынужден терпеть вас, сносить унижения от вашего брата, вы вдоволь надо мной покуражились и едва в тюрьму не посадили. Но здесь, на улице, — увольте.
— У вас газета упала, — выдавил я из себя.
Он увидел «ABC», и лицо его немного смягчилось.
— Благодарю, — сухо бросил он.
Повернулся и пошел прочь.
Дети подошли поближе. Они улыбались; одно мое слово — и я стал бы их героем. У одного из мальчишек, того, что повыше, нос был перепачкан шоколадом.
Рохо шагал к подъезду — сгорбившись, но не потеряв ни капли достоинства.
Вскоре я узнал, что его не стало.
В Мадриде, в нашем с тобой Мадриде, в его Мадриде, никогда не было улицы, названной в честь человека, который спас тогда город от вторжения фашистских войск. И сейчас такой улицы нет.
Та встреча все оживила заново, причем не только в моей душе… Судя по тому, что случилось почти сразу же, призрак Рохо решил подтолкнуть судьбу в нужном направлении и напомнить ей о нашей с тобой истории. Вот судьба и вспомнила, и извлекла эту историю оттуда, где она хранилась так долго, и решительным движением стряхнула с нее пыль.
Это случилось воскресным утром, весной шестьдесят шестого. Рано утром я вышел на прогулку — по выходным это вошло у меня в привычку. Мне всегда нравился безлюдный город, а таким он бывал только в эти утренние часы. Я зашел в бар, где обычно завтракал после таких вот прогулок, перед тем как подняться к себе. Хозяин бара, Фермин, хлопотливый, неутомимый, лично открывал свое заведение каждое утро. Ему было около шестидесяти; как-то раз он рассказал мне, что во время войны уже работал здесь, за барной стойкой, помогал отцу. Я его не помнил, хотя наверняка мы с ним тогда не раз встречались. Теперь он с удовольствием рассказывал всем желающим послушать истории о сражениях и летчиках, о бомбежках и смерти, о взаимовыручке и солидарности мадридцев. И истории эти принесли Фермину популярность в квартале. Он знал, что я военный: иногда мне приходилось выходить на улицу в форме. Правда, я не стал ему рассказывать, что был среди этих самых героев, которые брали город.
Когда я вошел, он как раз что-то рассказывал небольшой компании молодых людей. Парни и девушки слушали Фермина с неподдельным интересом.
— Так оно и было, что я, врать стану?… Прямо на небе, — продолжал он свой рассказ, расставляя перед посетителями чашки с кофе и тарелочки с пончиками. — И цвет был такой… ярко-алый. Я своими глазами видел.
— И кого же он искал, этот летчик? — спросил один из парней.
Я насторожился.
— Женщину какую-то, ясное дело. Вроде бы это была его большая любовь, — Фермин заговорщицки подмигнул. — Написал ее имя прямо на небе, а потом взял и исчез…
Я перестал помешивать свой кофе. Рука с ложечкой бессильно повисла в воздухе. Мне сделалось