платок и тщательно вытер овальные стеклышки. — Позвольте еще вопрос? Вы, конечно, не станете утверждать, что я решил завладеть полумифическими сокровищами?
— Как знать? — пожал плечами отец. — На вашем месте я сделал бы такую попытку.
— Благодарю вас. В таком случае пятая доля сокровищ принадлежит вам, — серьезно сказал Гамлер и, поднявшись, даже поклонился слегка, — слово офицера.
Нельзя было разобрать — паясничал он или на самом деле благодарил за откровенную беседу, только я почувствовал, что и на этот раз он в чем-то уступил моему отцу. И это, как я теперь хорошо понимаю, было действительно так. Дело в том, что если еще в Старожиловке подполковник пытался выдавать себя за «спасителя последней пяди Российской империи», то теперь, когда экспедиция достаточно углубилась в тайгу и двигалась в желательном ему направлении, он постепенно раскрывал свое нутро. Нет, Шрам не просто брюзжал тогда у ромбовидного озера — он инстинктом почувствовал своего предводителя: сокровища, полумифические сокровища явились основной причиной, побудившей Гамлера предпринять рискованную экспедицию в тайгу. Страсть к золоту, перешедшая ему в наследство вместе с титулом барона, получила благоприятную почву, охватила сердце, мозг… Подполковник Гамлер появился в Тройчинске в то время, когда золотые запасы были уже разграблены и растеклись по банкам стран-интервентов. Он делал последнюю ставку: впереди его ждало возможное обогащение, позади осталось, в лучшем случае, удачное бегство за границу без титула, звания и валюты…
Разумеется, первым толчком, заставившим Гамлера улизнуть из Тройчинска, было опасение попасть в руки тех, кого он в свое время истязал в застенках контрразведки. Он поступил благоразумно: ровно через три дня после отплытия «Дафны» регулярные войска красных при поддержке восставших рабочих и партизан заняли Тройчинск. К моменту же словесной дуэли у старого ильма из города моего детства ушел последний интервентский корабль. Об этом мы с отцом тогда, конечно, не знали.
В то время, когда мы находились во власти белогвардейца Гамлера, улицы Тройчинска, расцвеченные красными знаменами, праздновали полное и окончательное освобождение; флаг Республики развевался над крышей самого высокого здания города.
Ничего этого я, конечно, не знал тогда, когда лежал под старым ильмом, вслушивался в шелест его листьев и смотрел, как сумерки съедают голубое небо.
«Ты хочешь знать, о чем рассказывает старый мужественный ильм? Слушай, слушай…»
Было великое половодье, но я выдержал, не упал, лишь склонил над ключом свои ветви, вот почему я кажусь тебе бурым медведем… Не так давно сюда забрел одинокий кабан-секач, пытался подрыть мои корни, но у него ничего не получилось. Полуистертые бивни оказались слишком слабыми, и он ушел недовольный. Глупый, чего он искал? Разве ему не известно, что на ильме не растут желуди?.. Рядом со мной росла осинка, такая шустрая, даже чуточку нервная. Это от молодости. Тебе, видно, приходилось замечать, что молодые любят иногда пошуметь? Я баловал ее, закрывал от холодного ветра и стужи, а она, благодарная, умолкала и тихонько нашептывала мне о чем-то своем, сокровенном и очень хорошем. Мне хотелось выпрямиться, по-молодому встряхнуть листвой… Нет, я не обижаюсь на тебя, человек. Ты, конечно, не мог знать об этом. Нет, я не обижаюсь, хотя ты и срубил мою ласковую подружку. Она зачем-то понадобилась тебе, и я не осуждаю тебя…
Шелестели листья, журчала вода у самого уха, и слышался негромкий, баюкающий голос отца, а мне в полудреме казалось, что это и вправду ильм рассказывает таежную быль. Горел костер у самого ключа, отражался в воде и далеко в темноту раскидывал искры. Эти искры не гасли, снижались и начинали летать, кружить над землей. Их становилось все больше и больше. «Вот так возникают пожары», — подумалось мне, а старый ильм оказал:
«Светляки. Светляки? Да, это светляки!» — повторил он разными голосами и собрался было продолжать свою сказку-быль, но тут послышались вздохи, шорохи и тонко, призывно заревел изюбр. Он уже не лежал, уткнувшись мордой в розовые цветы таволги, а, широко раздвинув сильные ноги, стоял надо мной, покачивая ветвистыми рогами, косился радужным глазом. Раздался выстрел, потом другой — изюбр упал, стукнув рогом меня по лбу, и я заорал благим матом от боли и страха: на мгновение перед моими глазами мелькнуло лицо поручика Шрама.
— Лежи, не шевелись! — глухо сказал отец, и я увидел себя под ильмом.
Где-то в темноте трещали сучья, слышались голоса вперемешку с бранью. Я хотел встать, но отец прижал меня снова:
— Лежи, те ровен час — убьют.
Он держал кусок коры, отщепленный пулей от старого ильма. Этой-то корой и стукнуло меня по лбу, с которого еще не сошла шишка, набитая о косяк во время ночного переполоха в таежном селении.
Голоса приближались. Кто-то сердито говорил:
— Мой думай, ваша понимай есть… Ваша понимай нету!
ЛЕСНОЙ ЧЕЛОВЕК
Через несколько минут к огню подвели человека, одетого в куртку из плохо выделанной шкуры изюбра и мягкие кожаные штаны, заправленные в тупоносые унты. На голове незнакомца, повязанной серым платком, чудом держалась шапочка из козьего меха с торчащим беличьим хвостиком. Двое карателей держали его за руки.
— Тунгуса поймали, — доложил Славинский.
Незнакомец отрицательно покачал головой и только после этого с достоинством оказал Гамлеру, очевидно, угадав в нем начальника:
— Капитан, его понимай нету. Моя удэхе.
Он еще хотел что-то добавить, но его оборвал Славинский:
— Перед тобой господин подполковник, дура!
Гамлер расхохотался.
При свете костра лицо незнакомца, скуластое, без единой морщинки, казалось бронзовым. Сурово сдвинув русые брови, он невозмутимо смотрел на огонь, словно давая возможность получше разглядеть себя. Мне невольно припомнились индейцы из племени могикан, о которых я совсем недавно читал в своем тихом музее.
— Как звать тебя? — спросил отец.
— Сарл Сандига. Моя своя дорога ходи, тебе мешай нету. Как можно человека стреляй, бердана отними? — последние слова относились к Славинскому, который разглядывал старенькое ружье с переплетенным ремешками прикладом. — Совсем плохой люди!
Удэгеец плюнул, неожиданно сел на землю и начал разуваться. Гамлеровцы окружили его со всех сторон, бесцеремонно разглядывали, трогали за шапочку, ощупывали котомку, но он, казалось, не замечал этого, тщетно пытался развязать размокший от росы сыромятный ремешок левого унта. Руки его дрожали, пальцы слушались плохо. Я хотел помочь ему, но он молча отстранил меня и, вынув узкий, как шило нож, быстрым движением разрезал ремень, потом, поморщившись, стянул унт. Нога была мокрой от крови: пуля прошла через икру, к счастью, не задев кость… Надо было иметь большую силу воли, чтобы стоять и разговаривать, как он стоял и разговаривал минуту назад…
Обложив раненую ногу какой-то травой, извлеченной из объемистого мешка, Сарл туго перебинтовал ее тряпицей и натянул унт, повязав его у колена новым ремешком. Потом он достал из-за пазухи трубочку с длинным чубуком и раскурил ее от уголька с таким видом, будто ничего особенного не случилось.
— Тебя могли убить, Сарл, — оказал отец и добавил, насмешливо взглянув на подполковника. — У нас это очень просто.
Удэгеец отрицательно покачал головой.
— Кабана убивай — мясо есть; соболь, лиса, другой какой люди стреляй — шкурка купец покупай, пули, порох давай. Моя убивай — шкурка нету, мясо нету. Зачем убивай?
Как выяснилось, гамлеровцы наткнулись на Сарла совершенно случайно. По его словам, он преследовал подранка, очень устал и хотел было расположиться на ночлег, но почуял дым костра и решил узнать, «какой там люди». Нет, он и не думал убегать, он только предупредил, что стрелять не надо, но