Разведрота остро переживала неудачи полковых товарищей еще и потому, что знала: если не берут пленных они, прикажут брать разведроте. И некоторые признаки показывали, что такой приказ уже поступил и Онищенко с Кузнецовым уже готовят поиск. Но Валя и скупо жалующийся на вечный звон в голове, осунувшийся Осадчий по-прежнему сторожили проход в минном поле.
Валя думала о Викторе и об отце, который не спешил ее разыскивать. Она все чаще и чаще чувствовала себя заброшенной, никому не нужной неудачницей. Но от прежнего убеждения в своей почти старческой мудрости, от сознания прожитой жизни у нее уже осталось немного. Наоборот, она все чаще и чаще ловила себя на том, что ее привлекает зеркальце, что ей хочется как-то украсить свою уже вылинявшую от частых стирок гимнастерку, что ей хочется не то что повеселиться, а просто забыться, уйти от самой себя и от постоянного напряжения.
В свое время Кузнецов не разрешил ей жить в расположении разведроты: он считал, что одной девушке среди сотни мужчин будет неуютно, а мужчинам — и того хуже, и поэтому Валя по-прежнему обитала в девичьем общежитии. Она приходила с передовой, когда все уже уходили по своим рабочим местам, спала, когда они забегали днем, уходила, когда они возвращались с работы. Поэтому в пустующей и по-особому хмурой от яркого солнца избе ей было грустно. Солнце за окнами, цветы на столах — девчонки получали их от своих поклонников — звали ее в какую-то другую жизнь. Причем она старалась не признаваться самой себе в том, что эту жизнь она если еще и не знает, то уже представляет.
От сосущей тоски, от смутного страха, что она может сорваться и покатиться черт знает куда, Валя убегала к людям — в разведроту или на передовую. Народ там был веселый, откровенный, и среди этих людей ей легче было бороться за себя, остужать веселые, но не очень уж настойчивые наскоки ухажеров. Однако Валя не знала, что окопной молвой она давно связана с майором Онищенко и отбивать ее у такого молодого, интересного и уже старшего офицера считалось делом и трудным, и небезопасным. Но молва эта обходила Валю стороной, и даже осторожные и слишком уж замаскированные ухаживания, хотя и подстегивали Валю, но тоже обижали ее: за другими ухаживали смелее и откровеннее, вкладывая в это душу. А за ней — словно примериваясь, словно на пробу.
В особенно душный и поэтому тревожный вечер, когда густой настоянный лесом и разнотравьем воздух, казалось, прилипал к гортани, она сидела на наблюдательном пункте, ожидая приказа. Осадчий ничком лежал на траве, бережно уложив все еще вздувшийся лоб на ладони. Телефонист развалился за столиком и читал газету. Из недалекого батальонного тыла доносилось неистовое кудахтанье — курица Дуси Смирновой снесла яйцо. К НП подошли офицеры с соседних наблюдательных пунктов минометчиков, артиллеристов, саперов и гвардейских минометов. Все, как нарочно, молодые, в новых погонах и перешитых гимнастерках с высокими стоячими воротниками. Воротники эти, плотно охватывая крепкие шеи тоненькой белой полоской подворотничка, подчеркивая и оттеняя ровный загаре заставляли держать головы прямо, даже гордо. Да им и в самом деле было чем гордиться, здоровым, сильным, украшенным медалями, орденами и алыми полосками за легкие ранения.
Они шумно поздоровались, шумно, но беззлобно выгнали телефониста из-за стола и, продолжая свой давний разговор хорошо знающих друг друга людей, очень легко втянули в него смущающуюся и в то же время чего-то ожидающую Валю. Всех она немного знала, бывала на их наблюдательных пунктах, и все- таки в тот вечер все они казались ей новыми, пожалуй, даже красивыми своей молодостью, здоровьем и уже вошедшей в кровь шикарной фронтовой беспечностью в жестах и словах.
Невысокий, юркий артиллерист снял неуклюжую, сшитую из английского шинельного сукна «военторговскую» фуражку, любовно отложил ее в сторону — видно, что он гордился ею, — и сразу стал еще красивее и моложе.
— Что ж это вы, Валюша, больше нас не утешаете? Скучно же… — капризно сказал он.
Захлестнутая новым, тревожным и радостным чувством, Валя не заметила этого капризного тона и ответила первыми же словами, которые пришли, а может быть, и давно сидели в ней:
— Думаю, что утешать вас есть кому.
Ничего особенного сказано не было, но взгляд потемневших, теплых, лукаво и весело прищуренных глаз, необычный грудной голос уточнили намек, пригласили на рискованный, но веселый разговор. И офицеры, точно ждали этого приглашения.
— У него действительно есть утешители…
— Утешительницы?
— Почти… Ведь он в медсанбат зачастил, живот у него, видите ли, разболелся…
— Неостроумно, ребята, — покривился артиллерист. — И неблагодарно…
— Неблагодарно, это верно, — солидно согласился минометчик. — Но насчет остроумия…
— Да честное слово! — вскочил артиллерист. — Ведь я же не в медсанбат ходил, Валюша! Честное слово! Я в военторге околачивался. Достал три бутылки настоящего генеральского коньяка, который даже кладовщикам не всегда достается. А эти неблагодарные приписали меня к медсанбату. Несправедливо!
— Хорошо, вышла ошибка в привязке ориентира. Но ведь коньяк-то ты доставал у непьющих? Утешающих? Чего уж там — признавайся.
Артиллерист притворно прищурил маслянистые глаза и вздохнул:
— Но ведь я же для общего блага. Принес себя, так сказать, на алтарь. Вот, Валя, благодарность товарищей. Неужели и женщины такие же неблагодарные?
И шутки были плоские, и разговор, в сущности, казался никчемным. Но ведь не в шутках было дело, не в разговоре, а в том, что стояло за ними. И это неосязаемо тянуло к себе и Валю, и молодых офицеров.
— Генеральский коньяк свидетельствует, что женщины бывают благодарны.
— Три ноль в Валину пользу! — закричал минометчик.
— SOS! — поднял руки артиллерист. — Хенде хох! Гитлер капут!
Опять смеялись, говорили какие-то не очень умные слова, которые все-таки вызывали смех и новые шутки.
В разгар этого настороженного веселья в блиндаж вошли майор Онищенко и старший лейтенант Кузнецов. Офицеры вскочили и сразу же бочком стали выбираться на волю. Онищенко проводил их недобрым взглядом, недобро посмотрел на вытянувшуюся Валю и резко отвернулся к амбразуре. Старший лейтенант Кузнецов понимающе усмехнулся, снял автомат и, доставая карту из планшетки, громко приказал:
— Осадчий! Сегодня вы и Радионова можете отдыхать. Работа отменяется.
Валя потопталась, ожидая персонального распоряжения, не дождалась его и, нескладно повернувшись через правое плечо, вышла из блиндажа. Кузнецов сразу же закрыл за ней дверь.
Офицеры слышали кузнецовское распоряжение и окружили Валю.
— Послушайте, ефрейтор, если выпало свободное время, так это же грех не отвести душу. Ведь последние дни в тишине живем. А там, как загудит…
— Верно, а? Пошлем сейчас за вашей гитарой, коньяк у нас есть, закуска будет.
— У меня ординарец сморчков набрал — такую грибную солянку соорудим.
— Ну, вот видите, как все хорошо складывается.
— Тем более коньяк. Генеральский.
— Женская благодарность, так сказать…
Впервые в своей жизни Валя колебалась. Она щурилась, улыбалась, переступала с ноги на ногу и коротко, отрывисто смеялась.
«Ну что ж… что ж тут такого? — рассуждала она. — Если кто-то и считает, что я какая-то особенная, так он ошибается. Я такая же. Из того же теста. Почему я должна быть монашкой? Почему? Для чего? Чтоб убили? Ну и пусть… пусть… — вдруг мстительно подумала она, и на глазах у нее навернулись слезы. Но она по-прежнему отрывисто смеялась и переступала с ноги на ногу. — Пусть не любят. Пусть я никому не нужна… А может быть, вот этим нужна. Себе нужна…»
Ей было очень грустно, хотелось поплакать о самой себе, о том, что она собиралась губить, но мстительное настроение не проходило и даже усиливалось. Словно своей болью, своей слабостью она мстила не то Виктору, не то хмурому Онищенко, который явно спал с лица и утратил свой яркий румянец, не то еще кому-то, неведомому.
— Ну, ефрейтор, решайтесь, — лебезил артиллерист. — Три бутылки женской благодарности.