А тут сухость одна, полынь. Это разве земля! Однако, может, терен тут растет?
— Еще больные есть? — спросил Ардатов. — Нет? Все ясно?
— Ясно!
— Не первый раз!
— Ясно!
Ардатов не мог различить всех тех, кто отвечал, тех, кто глухо и без особых восторгов говорил «ясно», «не первый раз». Привычным движением вскинув вещмешок за плечо, сказав себе: «Ну, лиха беда — начало!» — он дал команду:
— Нале-во! Направляющие, за мной! — Он вышел вперед. — Шагом марш!
Как это положено по уставу для оркестра, с первым же шагом музыкант лихо заиграл суворовский «Походный марш». Ардатов даже вздрогнул, потому что гобой взял высоко и тонко, отчего на душе словно скребнули кошки, и Ардатов, обернувшись, крикнул:
— Отставить! Отставить! Музыкант, ко мне!
— Бросьте вы эти штучки! — строго выговорил музыканту Ардатов, когда музыкант догнал его и пошел рядом. — Из музвзвода?
— Из ансамбля. — Музыкант был коротенький, толстый и, судя по хриплому голосу, пожилой. — Отчислили в строй.
— Водочка? — догадался Ардатов.
— Она тоже, — признался музыкант, — но главное — отсутствие должного почитания начальства. Как оказалось, это в армии вредит крайне.
— Давно в армии?
— Уже три месяца, — помедлив, чтобы вздохнуть, ответил музыкант. — Три месяца шесть дней. — Он опять вздохнул.
— Считаете? — недобро усмехнулся Ардатов. — Зря. Счет будет длинным: рано начали. Не об этом сейчас надо думать. Или никак не отвыкнете? Там покойничек, там свадьба, так?
— Так, — признался музыкант.
Ардатов в свете звезд разглядел у музыканта под рукой длинную узкую коробку с гобоем.
— Пора отвыкать.
— Не так-то легко отвыкнуть. Думаете, это просто? Сорок лет человеческой жизни против трех месяцев другой. «Налево! Направо! Кругом!» — сердито и горько скомандовал сам себе музыкант.
— Не просто, — согласился Ардатов. — Жизнь ничего была? Как ваша фамилия?
— Ничего, ничего, ничего, — быстро подтвердил музыкант. — Васильев. Николай Сергеевич Васильев. Бывший работник Саратовской филармонии, — представился он. — Ничего была жизнь. Много ли холостяку надо? Как никак, а каждый вечер, после концерта, конечно, хороший ужин, ну, и вообще — свой народ — музыканты, актеры. Искусство… Это, знаете… Хотя обыватели и называют нас «богема». Все-таки…
— С водочкой ужин? С ней? — спросил, не дослушав, Ардатов, заранее зная ответ. Он понимал этого Васильева, представлял его жизнь, знал, что Васильев к ней привык, что иной для него не существует, но сейчас обстоятельства были такими, что Васильев обязан был жить другой жизнью. — Стрелять умеете?
— Стрелял, — ответил Васильев. — В ансамбле дали попробовать. Все мимо. Нужны, знаете, репетиции, то есть, я хотел сказать, тренировки.
«Репетиции будут, — мог ответить ему Ардатов. — Репетиции начнутся завтра. Даже, может, еще и сегодня. Этих репетиций будет вам, Васильев, за глаза, коль вы не ужились в армейском ансамбле. И если вы хотите, чтобы побыстрей вернулась та жизнь, с ужинами после концертов, с не очень сложными отношениями между мужчинами и женщинами, с искусством, в общем, со всем тем, что, правда, обыватели осуждающе зло называют „богемой“, если вы хотите, чтобы все это вернулось побыстрей, вам, Васильев, придется теперь добросовестно исполнять соло на винтовке. Соло в ансамбле, который называется пехотная рота. Или?..» — мелькнуло у него в голове.
— Говорят, на захваченной территории немцы открыли театры. Кафе, рестораны, где играет и музыка, — сказал Ардатов. — Не слышали?
— Да? Интересно. Не слышал. Вот как?
— Играют наши музыканты, — уточнил Ардатов.
— Вот как! — по-иному, протяжно удивился Васильев и повторил так, что в его голосе одновременно слышалось и возмущение и презрение к нему, к Ардатову.
— Вот как! Я, товарищ капитан, мог бы эти слова понять как намек, как оскорбительный намек. Но я их так не пойму. Интересно другое — а что, на заводах, которые немцы пустили, там же, на захваченной территории, на этик заводах работают только немцы? На железных дорогах? В шахтах? Скажем, даже на трамвае? Или в бане? Или все, кто остался там, должны не работать, а значит умереть с голоду? Но сначала отравить детей, чтоб не мучились, перебить стариков, старух. Даже если уйти в партизаны, то как же быть со всеми, кто не может туда уйти? Хотя бы с грудными? Со старушками? Куда их деть-то? Всех, кто не годен в партизаны? Утопить предварительно? Загодя перестрелять? Вы молчите, товарищ капитан? Что же вы молчите?
Васильев, забежав на шаг, старался в темноте заглянуть ему в лицо.
— Так как же, товарищ капитан? Как же насчет этих музыкантов, которые, чтобы не сдохнуть с голоду, идут играть фрицам? Или им приятнее играть фрицам, чем играть нам? Предположим, в какой-то Одессе? Или Киеве? Или Минске? Или Риге? Зачем же вы ушли из этих городов? Почему уступили немцам кресла в театрах и столики в кафе, ресторанах?
— Ладно, — сказал примирительно Ардатов. — Я не хотел вас оскорбить. Извините. А этот, второй, ну, ваш приятель… Глинтвейн и прочее… Он тоже музыкант?
— Талич? — переспросил Васильев. — Он студент театрального училища. — Васильев засмеялся. — Веселый парень. Я с ним знаком неделю, а как будто знаком год. — Если бы не было темно, Ардатов бы увидел, что Васильев тепло улыбается, но он слышал это тепло в его голосе, тепло и нежность.
— Талич — будущий гениальный актер! — с жаром заявил Васильев, как будто кто-то собирался ему возражать. — Да, да — будущий гениальный актер. Поверьте, я не преувеличиваю — я сорок лет, считайте с пеленок, — я родился в семье циркового артиста — я сорок лет рядом с искусством. Встречал всяких — знаменитостей действительно талантливых, знаменитостей бездарных — бывают и такие, — таланты, которые умерли в нищете, от чахотки или от запоев, я встречал всяких. Но этот Талич так входит в образ! И такой диапазон! Он как будто видел того, кого играет, как будто был знаком с ним и просто копирует его.
— Вот как! — удивился Ардатов. — А это важно — видеть?
— Очень. Определяюще важно, — подтвердил Васильев. — Для актера-профессионала повторить что-то — семечки. Сначала надо увидеть! Талич видит образ мгновенно. Нет, это — талант! Если судьба будет милостива к нему, если он останется жив и цел и если после войны не сопьется, не разменяется на провинциальную знаменитость — знаете, слава кружит голову: деньги, доступность женщин — все это портит творческого человека, — если сия чаша минет его, он будет гордостью, да, да, гордостью русской сцены.
— Да… да… — говорил тише Васильев, как бы прислушиваясь к тому, что он говорил, или как будто заглядывая в далекую блистательную жизнь Талича.
«Так, так. Можно устраивать самодеятельность, — усмехнулся про себя Ардатов. — Будущий гениальный актер! Музыкант! Чесноков прочтет стихи Маяковского про молоткастый-серпастый, а Белоконь, наверно, умеет делать фокусы с картами. Но гвоздь программы — Талич и Васильев, профессионалы… Что ж, это тоже ничего. Во всяком случае, они, если надо, поддержат настроение. Нельзя же, чтобы все были мрачными вроде меня; получится похоронная команда. Надо только за ними приглядывать».
Они прошли немного молча, но вдруг Васильев попросил:
— Товарищ капитан! А, товарищ капитан! — Он подошел совсем вплотную, плечо к плечу и, понизив голос, сказал:
— Поберегите Талича! Я прошу вас. Нельзя, чтобы такой талант погиб. Так, знаете, как… Я понимаю, каждая жизнь — целая вселенная, каждый человек — мир, но все-таки… Такие, как Талич, рождаются один