Якоб перенес перо на желтое пространство под именем Лотты и твердым, уже взрослым почерком вывел:
Филипп Вильгельм Гримм, умер 10 января 1796 года.
Его отец скончался в возрасте 44 лет. Воспаление легких сразило его так скоро, что Якоб до сих пор не мог окончательно поверить, что отец больше никогда не поднимет свой халат с кровати с балдахином и не прочтет с этого аналоя отрывки из Священного Писания.
Мать Якоба стояла ближе всех, все еще слишком оцепеневшая, чтобы плакать. Стоя на аналое и оттого будучи выше нее, он смотрел лишь на ее невидящие глаза, гордый нос и ровные зубы, приоткрывшиеся в некоем подобии улыбки. В этот момент он был ошеломлен ощущением того, что столько же боится ее, сколько и за нее. Смерть отца сломила мать так же легко, как Якоб на глазах Андреаса оттянул голову фарфоровому человечку. Если бы война с французами докатилась до Амтсхауса и бушевала в этих комнатах, едва ли это сильнее ее потрясло. Она никогда не была крепкой физически и душевно, а теперь осталась без средств к существованию, в доме, из которого ей следовало незамедлительно выехать, и шестью детьми, о которых необходимо было заботиться.
Нет, думал Якоб, возвращая на место перо и улыбнувшись матери так, как немного раньше улыбнулся бедному измученному Вилли, — с пятью детьми и мной.
В огромном красивом здании готического собора Святой Екатерины Гюстхен насчитала имена десяти своих предков, чьи бренные останки покоились под церковными плитами. Гримм знал, что там лежали еще четверо, чьи имена она пропустила, но ничего ей не сказал.
Дрожа от охватившего его озноба, он предпочел бы остаться снаружи, если бы не дождь. Горсточка людей тоже укрывалась здесь от дождя; один или двое, узнавая, смотрели на Гримма. Мужчина под сорок, с бакенбардами, опиравшийся на трость, преклоняя колени в молитве, несколько раз взглядывал на старика и, казалось, уже готов был заговорить или, по крайней мере, поприветствовать его.
Куммель, в свою очередь, выглядел обеспокоенным с того самого момента, как вошел в собор. Будь он собакой, уши его были бы прижаты к голове, и он припадал бы к земле, а так он всего лишь медленно шел вдоль стены, не осмеливаясь выйти на открытое пространство бокового или главного нефа. Возможно, он католик, подумал Гримм, и обезоружен протестантской суровостью интерьера, — но лучше бы это было не так.
Насчет Куммеля у него были сомнения. Не то чтобы он искал недостатки в его службе. Она была образцовой, не в пример мальчикам, которых Дортхен набирала прямо со свекольных полей в берлинских окрестностях. Просто о таких как он ничего не знаешь наверняка. При этом сам Куммель представлялся слишком покорным и готовым услужить, словно желая спрятаться за обязанности, которые так старательно выполнял.
Выйдя на крыльцо, Гримм нашел место, где можно было посидеть и подождать, пока дождь не утихнет.
Незнакомый голос прервал его размышления:
— Профессор Гримм, это, видимо, случается часто и должно вас раздражать, но могу ли я представиться? Мое имя Квисторп. Я путешествую по делам фирмы, которая продает и арендует палатки и брезент, но моя семья родом из Ганновера. В тридцатые годы, когда вы преподавали в университете в Геттингене, я был еще ребенком.
Гримм поднял голову и изучающе посмотрел на почтительного мужчину с тростью, которого заприметил раньше. Куммель и Августа сделали несколько шагов к крыльцу; Августа встревоженно качала головой, словно говоря Гримму, что не могла предотвратить этот разговор.
— Мне посчастливилось остановиться в одной гостинице с вами, — продолжал настойчивый коммерсант, подсаживаясь на скамейку к Гримму. — Я был на завтраке, когда девочка выразила вам свое уважение. Восхитительно, просто восхитительно. Узнай я вас раньше, я, вероятно, и сам решился бы на такую фамильярность. Но могу ли я сделать это сейчас? Не столько ради ваших замечательных сказок, герр профессор, сколько в благодарность за ваше выступление против ганноверского короля много лет назад. Видите ли, я был в толпе, что бежала рядом с вашим экипажем, когда вас и еще шестерых профессоров отправляли в изгнание. Позднее отец даже купил мне маленькую статуэтку: ваш экипаж, въезжающий в Витценхаузен. И знаете, я храню ее до сих пор!
Он сидел так близко, что обдавал Гримма запахом какой-то еды. Выглядел коммерсант вполне безобидно, однако когда незнакомые люди навязывали ему очередной нудный разговор, это нравилось Гримму так же мало, как читать лекции студентам. Августа отошла подальше, все еще покачивая головой. Ничего не оставалось, как только выслушать неугомонного поклонника.
— И с тех пор, герр профессор, я всегда пристально следил за вашими доводами в пользу объединения страны. Ваши статьи, ваши речи! Как и вы, я горячо верю в то, что это должно случиться. Таможенный союз доказал, что государства могут работать сообща. И Пруссия должна выступить инициатором — если придется, то силой оружия. На прусский манер. — Его голос становился все громче. — Не согласитесь ли вы, герр профессор, что в лице Бисмарка мы наконец получили нашего человека? Он видит вещи в истинном свете. Время разговоров прошло, говорит он. Теперь настало время железа и крови.
— Простите, хозяин…
Коммерсант поднял взгляд и проворно вскочил, несмотря на больную ногу. Свое внезапное перемещение он завершил, шагнув назад, в дождь, и перебросив тросточку из одной руки в другую. Гримм слегка нахмурился: как ни странно, его незваный собеседник столь быстро ретировался всего лишь из-за появления Куммеля.
— Простите, хозяин, — торжественно повторил тот. — Вам пора принимать лекарство. Быть может, вы хотите вернуться назад, в гостиницу?
Тем временем коммерсант, извинившись, поклонился и, прихрамывая, удалился, успев, однако, бросить на Куммеля долгий взгляд с прищуром, в котором читалась странная неприязнь. Гримма это волновало так же мало, как повторенная этим человеком зловещая фраза Бисмарка.
Не поднимаясь, он спокойно сказал слуге:
— Лекарство? Не имею ни малейшего понятия, о чем ты говоришь.
Большие глаза Куммеля с длинными ресницами, казалось, стали непроницаемо темными.
— Внимание этого господина было вам неприятно. А по возвращении в Ганау фрейлейн Августа сказала мне, чтобы я не позволял вам докучать.
— Ты полагаешь, что мне докучали?
— Я подумал, что будь я неправ, вы бы меня отослали.
— Понимаю. Да, понимаю.
Когда, натянуто улыбаясь, к нему подошла Гюстхен, Гримм уже забыл о самонадеянности Куммеля, с неудовольствием вспоминая о неприязни, которая читалась во взгляде «человека крови и железа».
Глава шестая
Новоявленный принц не был готов к многоликости леса. Пейзаж менялся так часто, что ему казалось, будто несколько дней он шел анфиладой комнат и галерей. Некоторые из них были холодными, тихими озерами в кольце ив; другие — вересковыми пустошами, усыпанными галькой; третьи — амфитеатрами, обнесенными, словно стеной, живыми елями.
Но чем дальше на восток он шел, тем меньше ему на ум приходила архитектура, когда он смотрел на этот зеленый, бронзовый и красновато-коричневый мир. Он научился ценить буковые леса и ореховые