и босиком пошлепал назад в салон, провожаемый злыми взглядами. За прошедшую после выхода из порта неделю он ухитрился достать всех.
— Тут в кого ни ткни, обязательно со странностями. Просто скрывают хорошо, — проворчал Давид после того как Генрих раздал карты.
— Это неудивительно, людям нелегко пришлось. У каждого своя история, свой скелет в шкафу. Свое горе. Послушать только, что немцы в концлагерях творили. Тут недолго с ума сойти, — пожал плечами Саша, глянул в карты и объявил: — Шесть треф.
При упоминании концлагерей у Давида дернулась щека.
— А какая твоя история? — спросил Генрих. — Хоть бы рассказал что-то, а то как воды в рот набрал.
— Не твое дело, пацан! — жестко сказал Саша. Генрих хотел было обидеться и даже открыл рот, чтобы что-то сказать, но наткнулся на бешеный взгляд поверх зажатых в руке карт и промолчал.
— Друзья, не ссорьтесь, — мягко попросил Давид. — Ведь нас ждет новая жизнь. Все, что было раньше, теперь неважно. Надо забыть это, как страшный сон. Этого не было, просто не было. Восемь червей!
Генрих обвел приятелей взглядом и подумал, что ничего о них, по сути, не знает. Вот Саша — про него известно только, что он был учителем немецкого в Киеве. Потом, вроде бы, воевал, хотя и об этом молчит. Внешность у него совсем не бравая — рост ниже среднего, худощавое телосложение. Если и воевал, то наверняка писарем при штабе. Давид — музыкант, со скрипкой не расстается, но ни разу ничего не сыграл. Не старый, на вид лет тридцати, а голова совсем седая. Мозес — чуть постарше Давида. Молчун, при разговоре никогда не смотрит в глаза, или опускает взгляд, или смотрит мимо, как будто смущается чего-то. О себе ни слова не рассказывает — ни чем занимался до войны, ни как уцелел. Но не трус — в лагере для перемещенных лиц, когда пять молодых румынских евреев уже было собрались выбить из Генриха дух, Мозес помог. Один румын случайно увидели у Генриха золотые часы, и пристал — обменяй, да обменяй. Взамен предлагал старые растоптанные ботинки. Естественно, Генрих его послал, причем в выражениях особо не стеснялся. Румын разозлился, позвал друзей. Дело шло к драке, точнее — к избиению, когда вмешался Мозес. Он услышал, как румыны кричат: «убить немца, убить белобрысую тварь», молча подошел и стал рядом. Все могло кончиться очень плохо — Генрих и сейчас, в свои почти девятнадцать, особой силой или ловкостью не отличался — длинный, тощий как жердь, с юношеским пушком на подбородке. А уж тогда-то, после голодных скитаний, вообще был — соплей перешибешь. И Мозес, хотя не атлет, а вышел — и здоровенные румыны попятились, не стали связываться.
А Саша смотрел на Генриха и видел того насквозь. Видел, как дуется, кусает губы от обиды мальчишка. Мальчишка, совсем мальчишка — Мишка, брат Саши, был бы таким же, если б дожил. Такой же яркий, талантливый. Английский учил, ходил в радиокружок во Дворце Пионеров. Саша вспомнил, как в январе 45-го после госпиталя вернулся в Киев. Он шел по Куреневке уверенной походкой и выпавший за ночь снег поскрипывал в такт новеньким хромовым сапогам. В новеньком полушубке, с тяжелым вещмешком за плечами, Саша приехал домой с подарками. Старшина, орденоносец, разведчик, он по пути в Киев мечтал, как постучится в знакомую дверь с облупившейся зеленой краской и табличкой. Табличку с надписью «семья Лурье» Саша собственноручно сделал в детстве, когда увлекался выжиганием. Он представлял, как зайдет в комнату, как обнимет маму, свою любимую маму. Как мама, украдкой вытирая слезу на морщинистой и такой родной щеке, будет хлопотать, собирая на стол. А он, чинно поздоровавшись с отцом, сядет за стол, закурит лен-лизовскую американскую сигарету, в первый раз не опасаясь получить за это по шее. И будет допоздна рассказывать о том, где побывал, что видел, как отступал в 42-м в излучине Дона и как мерз в Сталинграде. Как Мишка с завистью будет смотреть на орден Славы, медаль «За отвагу» и две нашивки за тяжелые ранения. Но вышло иначе…
— А мы и не ссоримся, — Саша усилием воли расслабил окаменевшие мышцы лица. Действительно, что это он с детьми воюет. — Я пас.
— Да, у каждого своя история, — Давид повел плечами, точно ему вдруг стало зябко. Кадык с торчащим пучком волос дернулся. — Но не каждая история стоит того, чтобы ее рассказывать. Некоторых вещей лучше не касаться, оставить их, как есть. Вист.
— Грехи наши тяжкие. Как отмаливать будем? — Саша бросил карты и встал. — Ладно, мне что-то расхотелось играть. После обеда допишем пулю.
Он ушел с палубы в музыкальный салон, забрался на свои нары и собрался вздремнуть. Но только он сомкнул глаза, как прибежал Генрих и стал нещадно его теребить.
— Саша, вставай! Идем скорее! Там на палубе! — Генрих частил, срываясь на крик.
— Что такое? — Саша сел и принялся вытряхивать из волос солому.
— Они его убьют! — вскрикнул Генрих, увидев, что Саша неторопливо приводит себя в порядок. Солома лезла из дырок в тюфяке. Стоило человеку прилечь, как он оказывался с ног до головы покрыт соломенной трухой.
— Убьют? Кого? — не понял Саша.
— Да капо этого! Там какая-то баба узнала лагерного капо и как закричит! Народ собрался, бьют его. Как бы за борт не выкинули! — объяснил Генрих.
— А нам-то что до этого? — зевнул Саша. — Подумаешь…
— Но так же нельзя, — из Генриха точно выпустили воздух. Он посмотрел на Сашу глазами застигнутого над лужицей щенка. — Это дикость! Варварство! Мы же евреи, Саша, так нельзя!
— М-да, а ведь верно, — задумчиво протянул Саша и, приняв решение, встал: — Ладно, пошли.
На баке, под рубкой, плотным кольцом стояли люди. Казалось, что все разговаривают одновременно. Разобрать в общем гаме хоть что-то Саша не смог. Таща за собой Генриха, он вломился в толпу. Расталкивая, награждая затрещинами, протискиваясь. С трудом пробравшись сквозь толпу, Саша увидел, что у рубки, прижавшись спиной к переборке, стоит человек. Человек смотрел исподлобья взглядом затравленного зверька. Он был весь растрепан, рубашка свисала клочьями, а под глазом наливался свежий синяк. Перед ним бесновалась — другого слова не подобрать, какая-то женщина. Она то отворачивалась, раскачиваясь и открывая рот, то что-то бессвязно крича, принималась наскакивать на прижавшегося к стенке. Генрих заметил, что волосы у женщины давно не мыты, а за ушами чернеет грязь.
— Так, а ну тихо! — попытался урезонить женщину Саша. Безрезультатно — она даже не заметила, что к ней кто-то обращается. Тогда Саша схватил ее за руку, развернул к себе и отвесил пощечину. Вопли как отрезало. Стоявшие вокруг люди одновременно вздохнули. У Генриха по коже поползли мурашки — глянув назад, ему показалось, что на него смотрят не отдельные люди, а какое-то многоликое, многорукое и многоногое существо.
— Ну что, будешь вести себя как человек, или тебя еще раз ударить? — громко спросил Саша. Он уловил в бессвязной речи женщины польские слова и обратился к ней на том же языке. Толпа еще раз вздохнула. Растолкав стоящих плечом к плечу мужчин, вперед вышли Мозес с Давидом и стали рядом с Сашей.
— Он… он… Он был у нас… — женщина обрушила на Сашу поток слов, половину по-польски, половину на идиш. Всего он не понял, но суть ухватил — стоящий у стенки был в концлагере «блокальтестером», старостой блока. — Он маму отправил в газовню! Ненавижу! Вы только посмотрите на его харю — отъелся в лагере. А мы там голодали. А еще он «мозельман»[2] бил палкой, работать заставлял. Выслуживался перед немцами. Что, гад, думал, не узнают тебя? — женщина плюнула мужчине в лицо. Не в первый раз — по одежде уже стекало несколько плевков.
— Ну и что скажет народ? — Саша развернулся и обвел взглядом стоящих. Генриха удивило, что собравшиеся смотрят на Сашу всерьез. Ему это показалось странным — вышел из толпы и уже получил право задавать вопросы? Генрих примерил ситуацию на себя и ему стало стыдно — а что он? Он-то не вышел, побежал звать того, кто старше и опытнее. Не будь Саши, никогда бы он не решился выйти. А Саша — вышел. Значит и вопросы задает по праву.
— Смерть ему! За борт ублюдка! — раздались голоса.
— Если этот человек виноват, давайте сдадим его властям! Придем в Хайфу и сдадим, пусть они разбираются, — предложил Саша. — Так будет правильно!
— Нет! Смерть! — возбужденно загомонил народ. Раздавались голоса в поддержку Сашиного предложения, но они утонули в призывах к смерти.