снабжено блочной системой, которая поднимет тело человека после запуска параллельно крылу, и он сможет править ногами, как птицы рулят хвостом.
Годами граф размышлял, какие материалы и формы уменьшают сопротивление воздуха, теперь же он думает, как использовать сопротивление во благо. (Много легче это выяснить не путем наблюдений, а прочувствовав самому; я нашептывал графу, когда мы смотрели за голубями: «Кажется, под крыльями воздуха остается больше. Забудьте о том, что птицы делают. Сморите на форму их тел». После граф на несколько недель запирается в лаборатории, которая напоминает теперь склад птичьего мяса, заваленный оперенными тушками, пахнущими метанолом. Мы рассекаем голубиные крылья. Изучаем их устройство. Я выхожу в коридор, чтобы выплакаться, и граф утешает меня, говорит, доброе сердце — это хорошо, но природа благоволит жестоким. Наконец хозяин находит искомое и сообщает: «Воздуха под крыльями остается больше, потому что над ними он течет быстрее».)
Первый запуск — через два дня. Граф кормит меня исключительно медовыми сотами, приговаривая, что я должен быть легок и что каждая унция на смету. Стоит спросить, не считает ли граф каждую унцию, он улыбается и разрешает мне, просветленному, съесть еще. «Свет, — говорю я, — он повсюду. Свет мира». (Мысль о полете будто расплавила меня, лишила плотности, превратила в воду, которая испаряется, улетучивается.)
Граф хотел отправить в полет мальчишку или того исхудалого слугу. «Ты образованный человек, — говорил хозяин, — а я даже еще не видел тебя в деле». Он предлагал заплатить мне, но я вернул золото, сказав, что оно тяжелое. Попросил придержать деньги до окончания первого полета. Я предупреждал графа: рискованно отправлять кого-то другого. «Мальчик и этот мужчина хотят получить деньги, — говорил я. — А мальчишка — еще и угодить вам. Но мне нужно оторваться от земли, потому-то вы и пошлете меня».
Граф напился персикового бренди и рассуждает вслух, рассказывает, как видел где-то на равнинах Англии человека, который, привязав себя к некой крылатой конструкции, с разбегу подпрыгнул и пролетел сразу несколько ярдов. Я же хочу поведать, каково это — падать со сложенными крыльями, обратившись лицом вниз, к дымке над морем, холмами или горной расселине, когда можно прочувствовать скорость падения, когда все сначала видится нечетко, затем проясняется, и тогда ты мгновенно останавливаешься, раскрыв крылья. Небо резко появляется над головой, а сила притяжения земли пытается достать тебя, подобно голодному пламени.
Однако ты, Собран, все знаешь. Я столько раз проделывал это у тебя над головой.
Отчаяние — как сила притяжения. Голоднее адского пламени. «Ты никуда не денешься от меня», — говорит оно.
Июнь 1843 г.
Терпеть не могу связок в истории.
Думаю о времени, которое провел в молчании или в тайных беседах. Невозможно описать весь мой путь, не рассказав обо всех шагах в отдельности, поскольку каждый зависит от предыдущего, а мои «почему» и «потому» столь же бесчисленны, сколь бесчисленны атомы в запахе, что тянется за нами невидимым шлейфом.
Прежде чем писать, где я, надо рассказать, что же случилось. Но как хочется опустить историю с полетом…
О полете. День выдался замечательный, безветренный. Мы все поднялись на рассвете, и я убедил графа запустить меня на крыле с утеса, на котором стоит принадлежащая его семье башня и откуда он раньше запускал летательные конструкции без людей. Под утесом на несколько миль простирается лес.
Помощники привязали меня к крылу. Во взгляде мальчишки читалось туповатое обожание, словно я спасал ему жизнь. Граф закрепил мои руки в перчатках лесками, проходящими через блоки. Он удивлялся, откуда у него чувство, будто с моей стороны полет — это акт веры, а вера в машину с его стороны незначительна, хотя верить он должен, иначе не отпустит меня.
«Вы верите, что крыло полетит?» — спрашивал я. «Не знаю, но верю: полетишь ты. Я околдован твоей верой в удачу и убежден: лететь должен ты, и только ты. Без тебя крыло упадет. Поражаюсь, как тебе удалось заставить меня проникнуться чем-то ненаучным».
Потом граф добавил: он, дескать, не должен позволять мне совершать этот прыжок веры. «Я не взял ваших денег, — напомнил я ему. — К тому же не служу вам. Я просто ученый, как и вы. Только легче. Вот в чем смысл».
Мальчишка снял ботинки, стянул с ног чулки. Вдвоем со слугой графа они послюнявили пальцы, проверяя направление ветра. Сам граф поднял шелковый платок. Втроем они сошли с настила, пожелав мне удачи. Я даже ощутил, как доски приподнялись, избавившись от их веса.
Разбежавшись, я прыгнул как можно дальше, не желая задеть хвостом края настила. Плавно и быстро натянул нити, подтягивая ноги, сдвинул их влево, чтобы меня не сильно занесло, и тут же ощутил, как мышцы на спине вспучились, зазудели шрамы. Мозг не мог смириться с потерей и захотел выправить угол наклона крыльев. Несуществующих крыльев… А когда дрожь прекратилась, я взглянул вниз — на ели, похожие на утыканное иглами ложе. Позади еле слышно кричали.
В тот момент — момент тишины — что-то нашло на меня. Думаю, то было отчаяние. Как тогда, когда я пытался срезать с себя оскорбительную подпись твоим ножом, помнишь? Вновь нахлынуло то же чувство. Только в этот раз отчаяние затвердило меня, сделало плотным.
Я развязал узел, державший лески, и выпустил крыло, ведь в полет я уходил единственно затем, чтобы упасть…
Я лежал в воздухе.
Затем упал на деревья, прошел сквозь них и ударился о скалу — камень раскололся. Какое-то время я тихо лежал, глядя на обломанные ветви над собой. Заставил свое неуязвимое тело встать и побрел прочь.
Часом позже с вершины холма донеслись голоса графа и его помощников. Они искали меня. Голос графа различался легко — он плакал, выкрикивая твое имя. Я снова назвался тобою. Крыло или то, что от него осталось, висело на деревьях.
Я пошел дальше.
Где я теперь? С цыганами на границе со Страсбургом.
Когда я подошел к их табору в ночи, в изодранной одежде, они дали мне сесть у костра. Старшая, вынув трубку изо рта, сказала на цыганском, в котором я не очень силен, что мне будет только лучше, если постригусь. «Будет лучше?» — переспросил я. «Будешь выглядеть лучше», — поправилась старшая.
Она предложила помощь, но я справился сам. Остриг волосы на длину до плеч. Остальные женщины табора уложили детей в постели под кибитками и сели, прислонившись к ним спинами. Мужчины глядели на нас, потея. Из состриженных волос старуха принялась плести косы — для вожака и его сына. Чтобы отпугнуть силы зла, объяснила старшая, мои волосы подходят как нельзя лучше.
Она обещала научить меня пудрить лицо рисовой мукой, чтобы скрыть естественную бледность, и выступать на карнавалах. Канатоходец из меня, творила она, получится. «А днем, — добавила старуха, — можешь оставаться в кибитке, закрывшись от света. Пока не начнешь нападать на моих людей». Она сделала знак одному мужчине, и тот достал деревянный кол. «Надо соблюдать осторожность», — пояснила старуха. Я же ответил, что, что бы она меня ни полагала, кол вреда мне не причнит. Тогда старшая провела колом мне по груди, но не заметив даже царапины, прижала руки к моим ребрам и воскликнула: «Его сердце бьется, а кожа теплая!»
Кто-то из табора усмехнулся. При этом на мгновение старуха утратила властность.