по той, ни по другой линии — не жили в Москве.
Один дед в залихватском картузе ездил на мотоцикле по размытым дорогам большого села Дударков под Киевом. Другой на тракторе провалился под лёд Ангары в свои тридцать.
Одна бабка шла под венец в украинском национальном костюме: в спиднице, обернутом вокруг бедер рушнике, с крупной вязкой бус на шее и в венке из парафиновых цветочков. Где-то есть фотография, да сканера у меня всё не оказывается под рукой в нужный момент, я бы выслала её тебе по электронке.
А другая бабка схоронила мужа и потом как ни устраивала свою судьбу, переезжая из деревни Янды на станцию Половина, из Половины в Братск, из Братска в Ангарск, всюду за собой возя подрастающего сына, никого во всю жизнь так и не встретила. Не такая уж редкость.
У неё до сих пор, наверно, хранится заветная шкатулка с брошками и заколками, безделушками стеклянными, пластмассовыми и ещё какими… Непременная деталь мира. Я их помню, потому что перебирала года в четыре, что ли. Яркое детское впечатление. А потом ещё разок видела только, и вот теперь странно, что они так же в той шкатулке и лежат, как в детстве. И не знаю я, когда в следующий раз возьму их в руки.
Если вообще возьму.
На вечер знакомства молодых родителей наложились все представления о счастье, которые я потом себе наизобретала. (Что сделало меня, конечно же, невозможной для знакомства). Их будни затем были суровы, мама растила нас с братом в условиях, приближенных к экстремальным: порой и в холода квартира не отапливалась, трудно было достать молочные продукты, не говоря о прочих. Вода подавалась на пятнадцать минут в сутки. Вода как таковая. Не горячая. Мама по месяцам не видела мужа, он ходил в дальние походы на подводной лодке. Но она была спокойна и действительно, кажется, счастлива. Дети получились очень похожими на отца.
Наш дом, обычная блочная пятиэтажка, стоял на сопке в ряду таких же домов, выстроенных вдоль моря. Мы часто ходили гулять на побережье, и всё запомнилось.
А на лестничной клетке однажды скопилось великое множество божьих коровок невероятных расцветок, крупных, как лесные орехи — серьёзно, они были никак не меньше ногтя взрослого мужчины. Я потом спрашивала маму, уточняла — так и есть, не показалось. Среди них были чёрные в оранжевую крапинку, и оранжевые в чёрную, и красные, и жёлтые. Никогда после уже я не видела подобного скопления этих славных жуков, а тогда, конечно, воспринимала их кучное появление как само собой разумеющееся, поскольку в детстве ещё не знаешь, что в основном они летают по одному.
Я брала каждую и говорила ей: «Божья коровка, улети на небко, там твои детки кушают конфетки, и собакам дают, а тебе не дают…» И божьи коровки верили, открывали, как шкатулки, свои красивые крепкие крылья — тут обнаруживалось, что красивые для отвода глаз, а под ними тонюсенькие, непонятно, как и держат такие в воздухе — разворачивали прозрачные крылышки и летели. Окно было открыто. Но их ходило по площадке так много, что всех я и не могла спровадить.
Помню сон, тогда же приснившийся. Мы с Петькой выросли большие-пребольшие, до того неба, где, вероятно, сидят зловредные детки божьих коровок. Божьи телята. Мы с Петькой перешагивали пятиэтажки и доставали руками до облаков. А мама осталась маленькая. Проснувшись, я решила так высоко не расти, чтоб оставаться с мамой.
Наш поселок многажды переименовывали. Я родилась в Дунае, именно «Дунай» значится в паспорте. Брат, появившийся на свет меньше чем через полтора года — в Шкотово-22. Сейчас место, кажется, носит название Большой Камень.
Папин знакомый, побывавший там недавно, привёз страшную весть. Всё разрушено. Как после войны. Окна зияют пустыми глазницами, всюду осколки стекла, ржавая арматура, тлен, прах. Мерзость запустения.
Папа сказал по телефону. Осторожно сказал, боясь расстроить:
— Ваша с Петькой малая родина в разрухе сейчас…
Наша с Петькой. Как-то всколыхнуло, что отец отдаляет себя от нас — словно мы из другого мира вышли, словно мы представители практически иной цивилизации. Да и правда. И не знаю, как Петя, а я ощущаю себя человеком
Рожденная в СССР. Я хорошо помню об этом.
Вскоре начались переезды. Съеден молью маленький настенный ковёр с изображением оленёнка, оставлен на прежнем месте зелёный диван, на коробку с ёлочными игрушками кто-то сел и она была выброшена, а другого имущества у нас не было.
Мы жили некоторое время во Владивостоке. Родители успели сделать ремонт в казённой квартире, выкрасив бардовые дощатые полы зелёным — долго ещё эта зелень потом пробивалась сквозь лупящиеся слои бардового традиционного цвета, к которому, надо думать, вернулись те, кто красил полы после нас.
Во Владивостоке на одной из площадей я запомнила мозаику во весь дом — молодые героические профили мужчины и женщины, рабочего и колхозницы, устремлённые в будущее, вдаль. Владивостокский порт поражает своим размахом: всё куда-то двигается, летит, идёт и направляется. Острые углы кранов, громады баржей, светлые очертания гигантских кораблей — человеческие целеустремленные перемещения представляются едва ли важнее муравьиной суеты.
Мне было всего пять лет, когда отца перевели в Москву к новому месту службы. Он был совсем юным, как я сейчас уже понимаю, всего тридцатидвухлетним, и очень даровитым журналистом, очеркистом, писал стихи. И долгие годы проработал в крупном издании, названия которого вы, может быть, сегодня даже и не знаете (сколько вам лет?). То был партийный, как и все тогда, орган печати, издающийся союзными тиражами, обладающий непререкаемым авторитетом, орденоносная газета «Красная звезда». По слову в такой газете снимали с мест крупных начальников, а отличившихся в боевой и политической подготовке повышали в званиях. Корреспонденты ездили в регионы разбираться в сложных ситуациях, везде были, всё видели, в каждой горячей точке были первыми. В принятой тогда риторике, условных магических заклинаниях о съездах, решениях, достижениях, делались очерки, репортажи, вести с места событий.
А кстати, первую попытку к письменному осмыслению мира я предприняла примерно тогда же, в самом начале моей Москвы. Обложку дневника украшало крупное заглавие «МИМУАРА».
Сейчас пишу, и у самой такое чувство, что я родом не только из тех мест, но и как бы из того времени. Из времени, когда как будто иначе любили, иначе чувствовали и по-другому дышали.
А может, так только кажется.
Я проживала и прошлое мужа, как своё собственное. И навсегда полюбила маленький город в Удмуртии — Глазов…
Живут через дверь на лестничной клетке двое. Мать и дочь. Дочери за пятьдесят, матери — под семьдесят. Похожи одна на другую — именно так, схожи, ведь полсотни лет вместе накладывают отпечаток не только родителя на ребёнка, но и наоборот. Одинаково сухопарые, с хорошо сохранившимися чертами — издали можно принять за молоденьких, за однокурсниц.
С лицами простыми и скорбными.
У матери «не сложилась жизнь». Безмужняя жена, разведёнка. Говорит: «А что я видела в жизни?» У дочери — тоже. Тоже жизнь не сложилась. Так и живут, одинокие, отчужденные друг от друга, а дочь и от собственных детей, которых у неё двое, мальчики, одинаковы фигурой — в отца, за давностью лет ненавидимого всем женским родом.
Они будто условились и сообща выбрали виновного из того небогатого списка, который им предоставили. И чем старше становится дочь, тем больше напоминает мать в старости, чем старше мать, тем более похожа на дочь в юности. Она словно светлеет и легчает день ото дня, но движения даются ей всё труднее.
Я попала в семью женой младшего сына дочери, и неотвратимость фамильной логики заставила