Ну хотя бы глоток в пустыне.

О, это самый целомудренный любовный роман после «Тимура и его команды». Только легкие касания, дуновения, серебро и колыханье, туман, бесплоть, разреженное томление.

Я уже, наверное, никогда не захочу серьёзной, подлинной близости — ни с ним, ни с кем бы то ни было ещё. Со дня развода — как его звали? А, да — Дмитрий, прошло… я знаю точно, сколько дней. Но считать надо не с расставания. И даже не с того апреля, с которого живу одна… (Опять знаю, сколько). И не с того, когда хотела перебраться к Наталье (ну, прибавить ещё два дня). И не с предыдущей крупной ссоры (ещё четыре). Не с размолвки летом в Кирове два года назад, когда была готова немедленно, сразу по возвращении, перевезти свои вещи (сосчитала, сколько месяцев прошло), не со дня нашей встречи (три года), а прямо со дня моего рождения (уже двадцать пять лет), а может, с его (двадцать восемь). А может быть, и ещё раньше… Он был пустышкой. Незачем и не по ком лить слезы.

Почему же они капают и капают?

Свадебный лимузин — хуже, чем катафалк. Идя от метро, прямо на середине пути миную ЗАГС. С наступлением мая всё больше неловких невест в белых платьях и чванных, скованных костюмами женихов спотыкаются на его бетонных ступенях. И лимузины, огромные белые, разной длины лимузины совершают свои неловкие маневры. Что за бесславный конец лучшего из периодов любви — прогулка в таком вот белом крокодиле.

Что за мещанство, кукольное подобие традиций, наивное представление о роскоши, простонародный шик и блеск.

Несчастные! Как не завидовать вашему счастью мне, чья жизнь триумфально распалась? Как не сочувствовать: ведь некоторые из вас будут принуждены войти снова в казенный дворец бракосочетаний, теперь уже с той стороны.

Ульрих позвонил вечером. Говорил упавшим голосом. Спросил, как дела. «Прекрасно» — «Даже так?» Впрочем, был ласков, просто устал.

Ульрих, непременно разыщу в старых книгах, на заштатных сайтах, тайное знание о том, что значит твоё имя, и число, когда ты родился, и год. Я удалюсь в нумерологию, буду по цвету неба справляться о твоём настроении, сверять наручные часы с твоим сердцебиением за много километров отсюда. Не переживу нашей разлуки. Потому что не буду переживать.

Подольск

Я смотрю на всё вокруг, как на вереницу призраков, и всё равно страдаю. Как-то расплакалась, Дмитрий сказал:

— Не плачь. Ложись рядом со мной. У тебя ещё есть месяц.

У меня есть месяц! До развода? До момента, когда нужно снова платить за квартиру? Как бы то ни было — месяц есть у меня. А не у него, не у нас. Слезы стали ещё горше, но всё- таки легла. Слёзы уйдут, а вот такая жизнь с этим человеком — останется. На что она мне?

Но я очень сильная, выстою — даю тебе руку на отсечение, выстою во что бы то ни стало. Пусть мне и тебя придется сломать, мой любимый друг. Ты всегда поступаешь как ты хочешь — погоди же. А я тоже могу!

Дождусь — я умею, говорят, можно ждать легко, не знаю, испытывала всякое ожидание, а это будет коронным номером, единственным соло, песней, ради которой стоило рождаться и не жалко загинуть. Я стану ждать.

Сурово, как средневековый матрос — нового берега прямо по курсу, потому что позади берег выцвел и ожидает смертная казнь, не на что больше надеяться. Именно так, словно Христофоров юнга, буду я вглядываться, неотступно и упорно, в белеющий горизонт, покуда все мои товарищи кровоточат дёснами, теряют зубы и умирают от лихорадки.

Я буду дожидаться — вязать, читать, играть с кошкой или ребёнком, разговаривать с братом, сама с собой, стоять на остановке, набирать телефонные номера, пить кофе и делать тысячи других вещей. Заполнить пустую паузу, перейти пустыню молчания, преодолеть равнину времени, вырубить лесостепь непонимания, перейти десятки незнаемых стран, нас разделяющие. Буду спокойна и хладнокровна, начну беречь силы и экономить дыхание, размеренна в словах и жестах, медленна и скупа во взглядах, приобрету целеустремленную и методичную, как маятник, походку, отучу себя смеяться вслух и невслух, забуду читать стихи в метро и разгадывать лица прохожих, наложу вето на всякую музыку, истреблю все запахи памяти.

Не одно поколение моих предков, тёмных лицами от усталости, дожидалось некого часа.

Подожду и я. Есть люди, они не умеют ждать — они даже говорят, как галдят птицы, озираются, коротко взглядывая вправо и влево, беспокойно, бестолково, голуби, которых вот-вот вспугнут: они ожидают, что сейчас их сорвет и понесет по небу чей-то возглас. Они ждут, напряженно, скованно, в бессмысленном напряжении нет знания и потому оно бесполезно.

А я поджидаю — вот, наконец нашла верное слово.

Еще одна наша сотрудница. Ира.

Она так улыбалась, казалось, не настоящее. Не может человек так улыбаться. Она издевается, кривляется, выставляет себе идиоточкой. Нет, она и впрямь так улыбалась. Ощеривалась. Боже, несчастная женщина. За что ты нас так караешь. Её муж ушел в секту, пропал. Оставил с ребенком на руках: «Делаю ради вас». Сперва ходила туда и сюда, в разные инстанции, даже в Думу, чтобы запретили секты, в храм, исповедывалась, но веры, видно, не достало, и к психиатру. Психиатр сказал (психиатры чёртово племя, что ни говори, личный опыт и каждая новая история убеждают всё больше и больше): «Бросьте его. Ну, вылечим, и он вернется к вам дурачком.» Врач говорит.

Шеллинг рассматривает зло в соотношении с понятием болезни, и приходит к выводу, что ни то, ни другое не является, собственно говоря, чем-то сущностным, а представляет собой как бы некую видимость быстротечного присутствия, балансировки на острие грани бытия и небытия, однако и болезнь, и зло вполне реальны для чувства, то есть именно в рамках жизни, которая, как она ни мимолетна, а все же вполне существенна для того, кто живёт. Зло и болезнь возникают тогда, когда единичное (человек), обладая свободой и жизнью для того, чтобы пребывать в целом (в Боге), стремится быть для себя. В данной аналогии Шеллинг ссылается на Франца Баадера, для которого болезнь — нисхождение индивидуальности с центра на периферию. Надо заметить, старинные идеи, используемые мистически настроенными врачевателями, не так давно в нашей стране всплыли на поверхность информационного потока и произвели эффект абсолютного новшества. Шеллинг разбирает Лейбница с его разрешением проблемы зла, которое резюмирует несколько раз немного по-разному, но, в целом, таким образом, что зло у Лейбница так же не нуждается в особом начале, как холод или тьма, и критикует данное положение.

На работе читаю с экрана чью-то случайную повесть. Звонит Дмитрий.

— В театр хочу тебя пригласить…

— А я, — ухо резанули дребезги беспомощности в собственном голосе, — а я не хочу с тобой в театр! И не звони мне больше.

— Ладно…

Нажимаю отбой на кнопке радиотелефона. Успеваю отметить непрошеные цифры на дисплее. Состоялся пятнадцатисекундный разговор. Пятнадцать секунд — и весь день псу под хвост.

Вы читаете Пустыня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату