является всего лишь незнакомкой, беглянкой, быть может, даже преступницей, приживалкой без каких бы то ни было прав и без надежды на верность. Но то она понимала умом, а нутром своим, всем своим существом, несмотря на годы достаточно скромной и тихой жизни, всё же привыкла считать себя наследной принцессой. Оттого ей было так дико, когда Клайв обращался к ней: «Эй, дамочка, подайте-ка сюда воды, у нашего парня снова жар», или когда Иветт трогала её юбку и восхищённо закатывала густо накрашенные глаза, или когда Вуди ухмылялся ей из своего уголка, ковыряя в зубах булавкой, или когда Гиббс, видя, как каменеет её лицо при виде похлёбки с салом, которой они обычно обедали (заодно это был и ужин), ворчал: «Ишь, государыня…» Во всём этом не было ничего оскорбительного для особ их круга, никто из них не хотел её этим обидеть, и, в сущности, все они были добрые люди. Но Женевьев, тем не менее, всякий раз давила в себе вспышку гнева и только сжимала губы, с которых так и рвалось надменное: «Как вы смеете?» Ей было стыдно за этот порыв, но и сидеть среди этих людей, есть с ними, спать на одной кровати с вечно ворочающейся и даже ночью сильно пахнущей дешёвыми духами Иветт было едва выносимо.
Однако она мученически терпела. Почти как Святая Жоанна, даром что Женевьев не верила в святость и не чтила выдуманных персонажей религиозных мифов.
Впрочем, трудно было не всё время. Вуди с Иветт большую часть дня где-то пропадали, Клайв приходил изредка, а Гиббс, хоть и торчал в подвальчике чаще других, в основном валялся на кровати и либо спал, либо читал подранную газету, добытую на соседней помойке пронырливым Вуди. Таким образом, большую часть дня Женевьев была предоставлена себе и либо ухаживала за своим раненым телохранителем, поднося ему воды и меняя на лбу повязки, либо просто сидела на стуле, сложив руки на коленях. Терпение и умение ждать своего часа считались величайшими добродетелями, и Женевьев владела ими почти в совершенстве.
Со своими радушными хозяевами она толком говорила всего один раз. Диалог с Иветт случился на второй же день пребывания Женевьев на Петушиной улице, когда девушка, как уже описывалась выше, стала бесцеремонно щупать и теребить платье принцессы. Это было столь неприятно, что Женевьев сказала, больше из желания прекратить это, чем по доброте и признательности:
— Вам нравится? Хотите?
Это была воистину королевская милость — платье с плеча наследной принцессы. Клементина, случалось, донашивала её платья, и всякий раз принимала их как дар небес. Иветт же, только что с таким восторгом щупавшая дорогую ткань, вдруг поджала губки и отстранилась. И хотя именно этого Женевьев и хотела, ей отчего-то стало очень неприятно.
— М-м, — проговорила Иветт, куда более критически взглядом окидывая узорную строчку шёлковой нитью вокруг подола. — Вообще-то у меня своя модистка… Донашивать за другими не привыкла. К тому же вы маленькая такая, прямо не знаю, будет ли мне впору. Но если вы так настаиваете…
— Прошу вас, — сказала Женевьев предельно любезно, едва сдерживая рвущийся гнев. Прозвучало, должно быть, суше, чем она хотела, потому что взгляд Иветт стал вдруг почти холодным, хотя пять минут назад она была вполне дружелюбна.
— Вам ведь всё равно надо платьице поскромнее отыскать, раз вы прячетесь, так ведь? — заметила она. — Я вам в театре подыщу что-нибудь. Постараюсь. Вы маленькая такая, прямо не знаю…
Теперь выходило, что это Иветт оказывает ей услугу. Женевьев склонила голову — так она привыкла выражать благодарность. Почему-то этого Иветт показалось мало, потому что она даже не улыбнулась в ответ. Но, впрочем, в тот же день принесла для Женевьев новое платье — к счастью, не столь крикливое и безвкусное, как её собственное. И к платью даже прилагался капор, довольно милый, с зелёными коленкоровыми завязками.
С Гиббсом разговор выше длиннее, содержательнее и, как ни странно, приятнее и привычнее для Женевьев. Однако беда её была в том, что во всякой юной девице она видела свою камеристку Клементину, а во всяком немолодом мужчине — своего наставника Августа ле-Бейла. С Иветт, однако, общение не сложилось. А что же Дядюшка Гиббс?
Они разговорились почти случайно. Выдался редкий из вечеров, когда у них был настоящий ужин — Иветт получила жалованье в театре (она работала там помощницей гримёра, и в день удачной премьеры ей, случалось, отсчитывали премиальные), и по этому случаю у них была тощая утка в сморщенных кислых яблочках, и в придачу — большая бутыль на удивление хорошего вина. Вино принёс Клайв, и даже налил полстаканчика Джонатану (доктор уже разрешал), после чего некогда славный лейтенант мгновенно уснул младенческим сном, пропустив все последующие события. Иветт была в прекрасном настроении и напевала, хозяйничая за столом, Клайв притворялся, будто помогает ей, флиртуя напропалую, Вуди смотрел влюблёнными глазами на утку, явно предвкушая сладостную ночь наедине с яблочными огрызками, и даже дядюшка Гиббс приободрился, и его кустистые брови, которые Женевьев искренне полагала сросшимися, вдруг разошлись в стороны, отчего лицо его преобразилось почти до неузнаваемости.
— За Народное Собрание! — провозгласил Дядюшка Гиббс неожиданно зычным голосом, встряхнув стакан с вином.
И все уже собрались поддержать тост, когда Женевьев, не удержавшись, спросила:
— Разве первый бокал принято поднимать не за его величество короля?
Иветт почему-то прыснула, Вуди, по своему обыкновению, вытаращился, Клайв опустил стакан, а Гиббс посмотрел на неё и хмыкнул в усы.
— Верно, я и забыл, что вы, дамочка, из благородных. И вон тот пацанёнок, что сопит на моей кровати, тоже, видать. А мы тут люди простые. Толку-то нам от вашего короля? Слыхал я, что он болеет, — ну, так и быть, пусть будет здоров, нам не жалко. Выпьем за здравие монарха, дети мои!
Это была самая длинная речь, какую Женевьев слышала от Гиббса за десять дней, проведённые на Петушиной улице. Остальные тоже прониклись и осушили стаканы залпом, не подозревая, что пьют за здоровье того, кого уже нет на свете. А Женевьев, хоть и осталась единственной наследницей трона, ещё не была королевой.
— Что вы всё-таки имеете против короля? Или против монархии в целом? У вас какие-то конкретные претензии? — сказала она после немного неловкой паузы, последовавшей за тостом.
Клайв воззрился на неё в удивлении, будто не думал до этой минуты, что она может так говорить. Иветт почему-то прыснула снова, а Вуди, увлечённо вгрызшийся в утиное крылышко, на сей раз не удостоил гостью взглядом.
— Прете-ензии, — протянул Дядюшка Гиббс, откидываясь на стуле и медленным движением расправляя усы. — Вишь, слова-то какие знают… Претензий-то нет, сударыня, никаких. Да и толку, если бы были? Есть ли дело королю или этому вашему Малому Совету до меня, старого Гиббса, или вот до этой дурной хохотушки Иветт… ну чего лыбишься, глупая, яблочко-то мне лучше положи… Или вот до этого мальчугана, которому на роду написано так всю жизнь и кормиться на помойке или с чужого стола, ровно собаке? Есть королю до этого дело, как думаешь?
— Убеждена, что есть. Рабочий класс — основная движущая сила экономического процесса, — сказала Женевьев.
Иветт больше не хихикала. Зато теперь расхохотался Гиббс.
— Да ну? Вишь как! Ты, небось, последние лет двадцать в сахарном замке просидела, девонька, кормили тебя карамельками да сказки на ночь читали вместо газет. Рабочий класс! Да на хер сдался кому твой рабочий класс! Сорок лет проработал как вол на текстильной фабрике. Не жаловался, хоть и платили гроши — ладно уж, на жизнь хватало, и эту вот дурищу, вишь, хватило худо-бедно да вырастить, и оборванцу лопоухому место в доме нашлось. А потом хозяин купил дюжину люксиевых големов. И — всё! На одного голема — долой пятьдесят человек! Его поставил у станка, он знай себе вкалывает, жрать не просит, не устаёт, не спит даже. И пальцы ему станком не отрежет, потому что жестяные. А и отрежет — новые можно прикрутить. И всё, никому уже не нужен старый дядюшка Гиббс, катись, откуда явился.
Он наконец умолк и залпом выдул остаток вина в стакане. Потом хряснул дном об стол:
— Клайв! Наливай, мать твою так! За Народное, мать его так, Собрание! Я на той неделе в газете читал, они там закон хотят толкнуть, чтобы налог взвинтить на големов этих проклятых, так, чтоб корысти от них уже никакой фабрикантам не стало. Ну, Бог им в помощь!
«Какой тёмный, необразованный человек. Но ведь в чём-то он прав», — подумала Женевьев и, не мешая на сей раз тосту, дождалась, пока все выпьют и закусят, а потом упрямо сказала:
— Но ведь это нелепо. Люксиевые машины увеличивают производительность фабрик в десятки раз.