другие? Включая и вас, мои читатели. Откуда нам знать, что за безумное действо свершено над нами, что за вскрытие души, что за тайная доморощенная трепанация черепа? И можно ли доверять своим благим воспоминаниям, своему жалкому благодушию, когда хочется вспоминать о своих родителях только хорошее, а грязные мысли отмести прочь?
…Нормальный ли это, хрестоматийный ли распад личности или же это нечто до сверхъестественности ужасное? Представьте себе одиннадцатилетнего Гамлета, имеющего проблемы с ростом, — или я слишком много на себя беру? Какой я — традиционный или обыденный тип? Архетип или стереотип? А может, всякое страдание — не более чем привычка?
Читатель, подумай, что за сила заключена в словах! Все зависит от манеры говорить, от тона, точного посыла, от этой божественной игры слов. Ах, как умела играть Нада этими анемичными письменными значками, обретая власть возбуждать во мне приступ дрожи, которого не испытывал я с того дня своей славной оргии в архиве школы Джонса Бегемота, — сколько таинства заключено было в ее словах! Иным из нас, больных и безумных, нельзя намекать на символический подтекст. Мы теряемся при виде картин, рисунков, слов. Мы падаем в эту бездну, но так и не достигаем дна — летим и летим, будто во сне. Для нас, больных и безумных, все имеет слишком большой смысл. Для нас так много значат слова. Вы, читатели, решили, что для меня существует только еда? Вы решили, что только эта поглощаемая мною пища (вот омерзительные кости в углу, вон груды пустых консервных банок!) для меня и есть смысл жизни? Нет и нет, нет и нет — это всего лишь средство обеспечить себе сон и покой, не больше. Будучи истинным отпрыском Нады, я, жуя, продвигаюсь к концу своей жизни. Пища не значит ничего, слова значат все. Ну разве не сын я своей матери?
Если б не писала, она была бы просто: Нада в кухне, Нада в халате на лестнице, Нада у телефона, Нада здесь, Нада там, обнимает меня, рассеянно отстраняется: была бы просто красивая женщина, темноволосая, с чуть костлявыми коленками и запястьями, которая, если спешит, припускает по- девчоночьи, отмахивая шаги рукой и сильно оттопыривая при этом кисть, будто нарочно выставляя напоказ нелепую косточку у запястья. Да, я любил ее так же, как любил Отца; хотя, возможно, даже больше, чем любил Отца; но когда я прочел то, что она написала, увидел, что таилось и вилось и роилось у нее в мозгу, я начал понимать, что та Нада, которая жила с нами под одной крышей, была не более чем гостьей в нашем доме, гостьей поскромней и попроще, чем миссис Хофстэдтер. Я понял, что Нада притворяется. Разве не она все время повторяла Отцу: «Я восхищаюсь тобой, я тебя не понимаю, но восхищаюсь тобой!», и разве она не становилась то и дело рассеянной, далекой, разве не отводила отсутствующий взгляд куда-то к потолку? Кто такой этот Шир? Что он мог ей дать такого, что мы не могли? Нет, женщина, которую я звал «Надой» (да, она права, глупое имя!), была попросту лгунья. Она все время нас водила за нос.
Вы, те, кто никогда не открывал для себя тайный смысл слов, произносимых близкими, живущими под одной с вами крышей людей, вы, кто ни разу не проникал в их мысли, не взирал на мир их глазами, — поймете ли вы, что я ощутил? Словно я открыл дверь и увидел Наду такой, какой она не хотела нам показываться, но такой, какой она была на самом деле: совсем другой, какой ни Отец, ни я ее не знали, с какой никогда не имели дела. Мы привыкаем к тем, кто вращается вокруг нас, и нам страшно подумать, что они умрут, потому что исчезнет то легкое притяжение, которое мы ощущаем в их присутствии, и к нам ближе подступит хлад тьмы, космоса, смерти. Мы привыкаем к этим планетам-спутникам, вечно повернутым к нам своей одной стороной, — знакомым, предсказуемым, надежным, понятным, разумным, доброжелательным. Однако стоило мне увидеть мир глазами Нады, как я понял, что был обманут, что она поворачивалась ко мне своей самой малозначительной, самой неинтересной стороной, что всю жизнь она дурачила меня.
Осталась ли во мне любовь к ней?
Конечно же теперь я любил ее еще сильней. Матери, кто униженно вымаливают любовь к себе, ее не заслуживают и не получают; но матери, которые, подобно Наде, как бы вечно остаются в стороне, — те заслуживают всей полноты любви, без остатка. Весь ужас в том, что любовь — это такое чувство, с которым ничего нельзя поделать. Измерить его невозможно. Мы, любящие безнадежно, подобны благородным изгнанникам, которым некуда оглянуться, нечего вспомнить. Предмет нашей любви окружен сам по себе безупречным ореолом, это эгоистичное создание мы обожаем и защищаем силой самой испытываемой нами любви. Неужели, спросите вы, это и есть любовь ребенка к собственной матери? Ведь спросите! Да назовите как угодно, какой угодно любовью! У меня хватит чувства на любую любовь! В этом я перещеголяю любовников, мужей, приятелей, — присовокупим к этой компании самую яркую из моих конкурентов, даму с изумительной оливкового цвета кожей, с чуть раскосыми глазами (подведенными? восточная кровь?), в черном шерстяном платье, любительницу множества украшений, плюс к тому обладательницу всяких высоких научных степеней, специалиста по истории стран Европы. Однажды зимой она ходила какое-то время в подругах у Нады. Помню, как они вместе тихонько смеялись, как заговорщицки сближались их головки в каком-то обоюдном секрете, в какой-то тайне (насколько они были близкими подругами, ни Отец, ни я конечно же знать не могли), в то время как я топтался неуклюже в кабинете, притворяясь, что ищу какую-то книжку. Да вот он, чтоб его, этот доктор Липпик! Но в конце концов и та подруга куда-то делась, уж и не помню куда: то ли ее занесло на чью-нибудь еще орбиту или выбило кем-то из окружения Нады с Надиной орбиты. Ведь Нада, видите ли, неизменно летела по своей орбите, как и всякое крупное созвездие, устремляясь к непонятно какой цели и увлекая за собой своих спутников, а также частички пыли, одной из которых был я.
Я сказал, что подобен благородному изгнаннику, но это, разумеется, чушь, сентиментальная фраза, и это неправда, что мне некуда оглянуться, нечего вспомнить. Моей вотчиной было то место, куда мы оба должны были в финале прийти, Нада и я. Время пролетало мимо, овевая нас легким весенним ветерком, который вдруг набежит откуда-то издалека, из девственной бухточки, обовьет и спешит себе дальше. Мне надо было живыми и невредимыми довести нас обоих до этого предела.
А в тот день, когда я снова перечитал «Растлителей», или в какой другой, не помню точно, я отправился в магазин. Пусть это будет в тот же день. Около часу дня я перечел рассказ, а в два отправился в небольшой магазинчик под названием «Спортивные товары Экса». Смущенно спросил владельца, есть ли у них в продаже винтовки. Тот крякнул наподобие моего отца и спросил, сколько мне лет. Я осмотрел несколько винтовок, потрогал, понюхал, как они пахнут. Изнутри накатила тошнотворная волна, но это ощущение мне было знакомо и особой тревоги не вызвало. Не скажу, чтоб это было неприятное ощущение. Вроде того, как приходишь в себя после наркотического сна: пробуждение болезненно, но пробудиться крайне необходимо. Больше всего на свете хочется проснуться, хотя легче — продолжать спать; можно вечность проспать и совсем не расходовать силы. Но если я проснусь, я столько смогу всего сделать! Вырасту, возмужаю, стану достойным сыном своей матери! Если только проснусь…
В конце концов я двинулся дальше, зашел в магазинчик, где торгуют всякой всячиной, купил там журнал «Оружие для настоящего мужчины». На обороте этого журнала (в котором было, кстати, много комиксов) я с замиранием сердца обнаружил рекламу, которую так искал: «Ваше хобби — оружие?», «Практика стрельбы по мишени», «Стой! Стреляю!», «Новый супер-пистолет в виде шариковой ручки, всего за 3,98 долл.!», «Немецкие снайперские винтовки, из которых стреляли безумцы-фанаты из „СС“ — в ограниченном количестве!», «Учимся дома на снайпера!», «Защити себя при любых обстоятельствах!». Дрянные рисунки с изображением винтовок, пулеметов, пистолетов, револьверов, базук, пушек — на любой вкус! «Купи себе пушечку! Такая и танк разворотит!» Почему бы и танк не прикупить? Но в том журнале о том, что продаются танки, не говорилось.
О степени крайности моего безрассудства в тот момент можно судить по той лихорадочной скорости, с которой я, выбрав наугад какую-то рекламу, накупил в той же лавке конвертов и в один из них запихнул купон, прилагавшийся к рекламе, а вместе с этим купоном — несколько долларовых бумажек, из тех, что время от времени, забывчиво и судорожно спохватываясь, совал мне Отец, подобно тому как, так же судорожно спохватываясь, он совал окружающим наводнявшие его карманы жвачку или проездные билетики. Я купил марку в автомате, проглотившем лишний цент, вывел детским своим почерком крупными буквами адрес на конверте и опустил его в ящик на углу. Вся эта операция заняла у меня не более пяти минут, после чего я продолжил свой путь.