— Ты что, «Красный крест»? — взвился Гелий. — Не смей! Запрут в клетку, напоят всякой химией и будут ставить эксперименты, как на кролике или крысе. Мало тебе нашей тюрьмы?! Я мечтаю до окна доползти, морду на воздух высунуть! А ты! Не понять тебе. Тоскливо, когда нет выхода.
Замолчали. Гелий уставился в окно. Я — на портреты.
— Дай мне сигарету, — наконец попросил он.
Прикурила, он легко прихватил фильтр губами, не коснувшись пальцев. Маленькое движение вызвало ураган нежности, снова бросило в жар. Странно мы, люди, всё-таки устроены.
Положила лист с портретами и зажигалку на тумбочку, обошла койку по кругу, села с ним рядом присмотреть за дверью. Думала, как взять его за руку, и что он об этом подумает. Внезапно на другой стороне кровати вспыхнул пожар. Горел лист. Гелий тайком от меня щёлкнул зажигалкой. Тушила голыми руками, прихлопывая огонь ладонями прямо на тумбочке.
— Аспиды! — заголосила влетевшая в палату Ариадна. — Вы мне больницу спалите!
Я выбежала из палаты, размахивая в воздухе портретами. Лист ещё тлел в руках.
— Выкини свои сны и живи, как все нормальные люди! Найди себе место под солнцем! — орал Гелий мне вслед.
Солнце давно село. Во дворе больницы лил дождь. Размытые водой линии фломастеров и обугленный фон придали рисунку глубину и выразительность фаюмских портретов. Уцелели двое: я и Ульвиг.
Дождь остужал горящие щёки. С Гелием не поспоришь, жизнь — ощущение капель дождя на коже, закаты над Селигером, соприкосновение рук. Языческая радость бытия. Остальное — домик на вулкане из моих снов, рухнет в любой момент. Ценно то, что невозможно у нас отнять. Талант: у каждого он есть, как кусок земли вокруг дома, но кто-то возделывает её, как Борис, чтобы взошли цветы, а кто-то забросил ради важных дел, и сад зарос бурьяном. Мечта: она и есть наша дорога, рука Гелиоса, чаши Маат и судьба. Время: если научиться его беречь, то родник счастливых воспоминаний никогда не иссякнет. Любовь: люди нас покидают, но не любовь, она — феникс и возрождается из пепла. Мы унесём это под кожей, как в рюкзаке, когда побежим вниз по склону после очередного извержения.
Я почти готова была бежать, жить, отражать удары, но ветер усилился, дождь не гладил по щекам — хлестал, промокла насквозь, а больничные окна манили теплом и уютом.
В пустом холле работал телевизор. «Звезда Сириус изменила цвет, — рассказывали в вечерних новостях, — мы привыкли видеть её синей, но теперь вокруг звезды возник красный ореол, и его можно наблюдать с Земли невооружённым глазом. Современные учёные считают Сириус бело-голубым карликом, тогда как древние мыслители — Сенека, Клавдий Птолемей и другие — описывали звезду как красную. Неужели „Красный пёс“ наших предков вернулся?».
За воротами больницы ветер исполнял скерцо. Кусты гнулись и корчились в танце, смеялись мне вслед. Глянец молодой зелени — испарина их усердия. Прошагать парк навылет, придерживаясь теневой стороны. Берёзы тонкими сигаретами курились в небо, выпуская колечки облаков, как дирижабли. Яркий летний день, сияющий мир.
— Тебе нужно полюбить жизнь, — советовал доктор.
— Найди себе место под солнцем, — вторил Гелий.
А если я не хочу в это адово пекло? Где испокон веков сильный пожирает слабого? Обезьян причесали, одели в элегантные костюмы, но палку в руки они по-прежнему берут с одной целью — побольнее ударить сородича. Инструменты ничего не стоят, стоит оружие. Ты либо жертва, либо палач, выбирай. Тебя либо прикончат, либо, защищаясь и нападая, превратишься в чудовище.
Почему не выбрать третий путь — вернуться в спасительную темноту сна? Или уехать далеко за город, отыскать дикий пляж и лепить чешую змея на песчаной косе, смотреть, как солнце вечер за вечером умирает за горизонтом? Я словно вышла из кинозала безвременья в полдень, и чужой свет нещадно сечёт по глазам. Из кинозала, где состоялась премьера моей жизни. Но мне говорят, она была ненастоящей. А что настоящее? Платная парковка автомобилей у метро под названием «Фаэтон»? Кто додумался назвать автостоянку в честь угонщика? Греческие боги покорили мир раз и навсегда, но мы позабыли мифы, повторяем лишь имена, как безумные йоги-небуддисты мантры.
Нищий певец у входа в метро заунывно выводил «Синий платочек». Надо же, нас много таких, потерянных во времени. Он и в двадцать первом веке строчит пулемётчиком, для него и сейчас продолжается Отечественная война. Почему бы мне не пожить в древнем Египте или на Олимпе? И так живу: куда ни глянь, уличные витрины носят имена богов и героев.
Ненасытная утроба метро заглатывала человеческие тела. Бездонная пропасть.
— Иногда пропасть, разверзшаяся под ногами, — философствовал Андрей Николаевич, — только кажется пропастью, а на самом деле она — кротовая нора в новый мир.
В «дивном новом мире» дикарь повесился[117]. Что ж, начнём с нуля. Мир во мне и я в мире. Распустить верёвку можно, потянув за ниточку. У меня есть родители — мой Эдем с незакрытой дверью. Я обещала Гелию пригнать «караван верблюдов». А если в его жизни захлопнется дверь, то буду обязана помочь. Им я нужна. Я — хороший человек: забочусь о своей кошке. Тот, кто любит животных, не может быть плохим. Спасла её от хулиганов не из благородства, захотелось прижать к себе, чувство жалости накатило.
— Человек без любви бездарен, — твердил мой гуманистически настроенный доктор, — мир сотворён не словом, а любовью.
Тогда спасёт его жалость. Я — новый мессия: жалею кошек. Но почему-то не могу пожалеть людей. Дэвид Линч назвал первый музыкальный альбом «Crazy Clown Time». Да, мы так и живём. Культура определяет сознание, сознание — бытие. Маленький уродливый клоун кривляется на арене под равнодушными взглядами жующих чипсы. Настолько ничтожен, что никто не воспринимает его всерьёз. Ура абсолютной свободе! Можно выкрикивать непристойности, опошлить высокопарное, низвергнуть все идеалы, разорвать в клочья портрет великого Леонардо, нассать в могилу предков, насрать на стол. Ничтожеству всё позволено, даже пожирать тех, кто в первом ряду или кого сумеет ухватить. Обезьяна долго училась, чтобы стать человеком, но знания преумножали скорбь, и скорбь забродила в иронию. Клоуны, давясь от смеха, выкидывают человеческий опыт из окон, как ненужный хлам. Никто из прохожих не поднимет головы, не поймает, все — мимо. Клоун злой, потому что никто никогда его не любил. Кто, интересно, дал имя любви — любящий или любимый? Клоун сыт по горло, а едой заполняет пустоту внутри себя. Зрителям скучно, некоторые зевают, но большинство уже спит. Мне говорят: пребывала в летаргическом сне. Да мы все спим! И во сне потребляем друг друга, высасываем через невидимые трубки- капельницы. Общество потребления, где никто никого не жалеет, больно бесчувствием. Летаргией. Быть живым — значит иметь идеалы и бороться за них, обращать других в свою веру. А если не хочешь причинять и чувствовать боль — засыпай.
— Полюбить жизнь, — напомнил Андрей Николаевич.
Газета «Столичная жизнь» продаётся в ларьке у метро. Что у нас сегодня в меню? Продавщица протянула руку за мелочью. Я отдёрнула свою. У неё запеклась грязь под ногтями. А от урны у ларька воняло мочой, как от больничной «утки». Брр! Вот чем отличается моя реальность от настоящей: там никто не испражняется и всё прекрасно — от небесного ореола до кончиков ногтей. Красота затмевает грязь, вонь, мерзость, страдания, болезни. Если хранишь её в сердце, поможет вынести невыносимое. Мои сны нельзя снять на плёнку и показывать в кинотеатре на большом экране, но я-то могу закрыть глаза. Редактор киножурнала, где работала, считал, что любой из нас может снять хотя бы один фильм за всю жизнь. И ошибался. Память, как море, вымывает на берег обломки воспоминаний. Отстроила бы заново из них мой затонувший корабль, если бы вода не сточила киль, мачты, штурвал…, если бы не сгноила паруса. Записываю сны, как эпизоды киносценария, мучительно подбирая слова — иероглифы, руны, таро — воскрешающие проникновение. Янус смотрит в прошлое. Из разрозненных записей, как пазл, могла бы сложиться книга. Но боюсь, найти вечные символы никому не подвластно: книга рождается при чтении. Наверно, поэтому писатели пишут так много книг: последующая пытается оправдать, дополнить, пояснить-объяснить предыдущую. Трудно быть Сэлинджером: замолчать, когда всё сказал, и не править непоправимое. Наверно, поэтому так много писателей: продолжают, спорят, интерпретируют, опровергают — следы поверх следов на песке. А может, писатели, как и я, попросту не умеют жить, найти себе место под