Не могу сказать, где нахожусь.
Я только понимаю, что это мой город («mooi»).
Наверное, конец декабря, потому что в окнах – елки.
Ночь.
Мне сказали, что я прожила придуманную жизнь. То есть получается, ничего из того, что полностью занимало мое сердце и голову, руки и душу, что не давало отдыха ногам, что ласкало и терзало мое тело – «в реальности» не существовало. (А было ли тело?) Мне даже пытались доказать, чуть ли не документально, что это всё было сочинено, просто придумано. Причем даже не мной.
А мне хочется крикнуть: ну и что?!
Ну и что из того?!
Какая разница?!
Даже если мне предъявят целые горы, даже целые джомолунгмы документов, а в тех документах будут малые и большие кучи так и эдак обоснованных констатаций, а констатации те будут опираться на «последние данные из мира науки», я и тогда повторю свое: какая, в сущности, разница?
Эта штука, проштемпелеванная русским словом (I’d like to spell it: Жерар, Изольда, Зигфрид, Наполеон, мягкий знак) – то есть обозначаемая кличкой (ее я заведомо заключаю в бессчетное множество железобетонных кавычек), похожа на кошку. Она обязательно сцапывает того, кто ей потребен, кто в первую очередь ей важен, интересен – может быть, для того, чтобы быстрей, чем других, его укокошить-слопать – ну и что? – и вот она с силой притягивает к себе избранника своими передними лапами – а задними – а задними, мощно его когтя, отталкивает.
Ну и что?
Мне даже смешно.
Да делай ты со мной что хочешь!
Я не боюсь тебя.
Засунув руки в карманы, я стою в Петербурге, ночью,
Прости, что говорю это второпях: мне надо бежать в ночную смену. На Васильевский. На склад Троглодиты. Ты ведь знаешь: у меня долги. Мне надо отрабатывать долги, которых, как мне пытались внушить, я не делала.
Нет, ребята: делала. Еще как делала! Раз всё то, о чем речь, действительно жило в моем сердце, а для меня это так, значит, оно жило. Целиком и полностью, со всеми частями. Понятно ли это? Жило!
Живет.
И вот я уже стою на Благовещенском мосту[18].
Ветра нет. Мне холодно. Даже без свитера.
Никого.
Ну как – никого? Рукой в мягкой варежке я ласкаю моих ненаглядных морских коньков. Сколько их всего в этой ограде? Никогда не считала.
Белый, словно выбеленный тишиной, лед Невы. У берега, с обеих сторон, на него пролит апельсиновый сок фонарей.
Софит полной луны, со знанием своей миссии, освещает нарядный участок ледяной глади. Или именно свет и делает его нарядным?
Падает снег. Буквально на глазах гладь зарастает белой пушистой шерстью – нежной, чуть рыхлой. Я неподвижно смотрю на эту ворожащую, собою же завороженную белизну. Софит постепенно меняет положение... И вот, на белоснежном ковре невского льда, я вижу черный рояль. Перед ним сидит музыкант. (То, что это музыкант, мне ясно сразу...)
Он сидит на домашнем табурете, ко мне в профиль, на расстоянии примерно полутора сотен шагов (если сойти с моста по воздуху) и, отстраненно от всего мира, очень сосредоточенно курит. На нем – серое драповое пальто, рукава которого коротковаты, воротник поднят. Время от времени, держа сигарету в зубах, он яростно сжимает замерзшие пальцы в кулаки. Видимо, его и самого смущает такое положение своих кистей. Особенно там, именно там, где... ну да:
Пианист прикуривает новую сигарету. Зажимает ее в зубах. И приступает.
Он наигрывает мелодию, которая через двадцать лет станет знаменитым на весь мир саундтреком.
Но я еще ничего про это не знаю – равно как и про то, что эта мелодия станет саундтреком моей новой любви.
Конечно, я пока ни о чем этом не знаю.
Просто стою на одном из мостов Невы.
Ночь.
Я слушаю музыку.
И вот софит уже освещает забор на Васильевском острове – и ворота: вход на склад.
Снегопад прошел.
Я привычно прибрела на троглодитскую работу – отрабатывать призрачные троглодитские услуги.