встретит советник нашего посольства по культуре. Он всё расскажет, объяснит». — «Да как я его узнаю?» — «Не волнуйтесь, — засмеялся чиновник, — самое трудное, я бы даже сказал, невозможное за границей — это пропасть, потеряться».
Очнулся Фёдор Фёдорович в самолёте, мерно гудевшем турбинами. Внизу — в довольстве, в музыке, в раскинувшихся среди парков летних кафе — проплывала Европа.
После мгновенных паспортной и таможенной проверок, выразившихся в том, что один человек в форменной фуражке небрежно шлёпнул ему в паспорт печать, другой — в белоснежной рубашке с эмблемой на рукаве — жестом попросил поторопиться пройти с чемоданом мимо стойки, Фёдор Фёдорович очутился в бескрайнем, как ему показалось, залитом светом зале среди сияющих стрелок, каких-то разноцветных указателей, мигающих, мелодично позванивающих автоматов, киосков, лотков, крохотных баров, среди спокойных, словно бы и никуда не спешащих, изысканно одетых людей. На малиновом бархатном диванчике в нише, лицом вниз, спал негр в белых носках. Ботинки негр аккуратно поставил под диванчик. Никто почему-то его не тревожил, не говорил, что спать не полагается. Никто никого и не встречал. Фёдор Фёдорович неуверенно двинулся вперёд.
Вокруг было как-то всего много, свыше разумных потребностей. В особенности цветов. И слишком мало людей. Люди равнодушно шли мимо, видать, привыкли к изобилию. Наверное, дороговато, подумал Фёдор Фёдорович. Однако, сопоставив цены с выделенной ему на расходы скромной суммой, убедился, что нет, вовсе не дороговато. Где же советник по культуре? Как, интересно, узнает он Фёдора Фёдоровича — длинноволосого, в потёртых вельветовых джинсах, в красивой, где-то ухваченной по случаю Милой, рубашке? Рубашка, правда, была великовата, но тут на одежду внимания не обращали.
Фёдор Фёдорович подумал, пожалуй-ка, выпьет он сейчас за одним из столиков. А потом позвонит в посольство, телефон у него был. Только он сел, появился официант. Словно караулил.
— Кофе, вермут, — сказал Фёдор Фёдорович.
Официант что-то уточнил, наверное, сколько вермута? Фёдор Фёдорович показал пальцами сколько.
Необъяснимый покой снизошёл на него за столиком в аэропорту чужого города, где его никто не встретил. Фёдор Фёдорович медленно прихлёбывал кофе, смотрел по сторонам. Спешить, суетиться, что-то у кого-то спрашивать казалось здесь диким.
Тут подошёл молодой человек, оказавшийся этим самым, недобро поминаемым Фёдором Фёдоровичем советником. Он приветливо поздоровался, непринуждённо подозвал официанта, тот принёс апельсиновый сок. «Я за рулём, тут с этим довольно строго», — извинился советник. Он с интересом расспрашивал Фёдора Фёдоровича о последних театральных спектаклях, фильмах, нашумевших книгах, журнальных новинках. Но по тому, каким озадаченным делалось его лицо, когда Фёдор Фёдорович входил в некоторые профессиональные подробности, чувствовалось, что культура — либо не очень давнее, либо не основное поле деятельности советника. Точно такое же выражение появилось на его лице, когда Фёдор Фёдорович взялся расспрашивать о культурной жизни этой страны, называть фамилии здешних писателей; режиссёров. Советник порекомендовал посетить известные музеи, объяснил, как добраться до них из отеля, рассказал, где самые дешёвые, демократичные магазины и кинотеатры. Если у Фёдора Фёдоровича возникнет желание совершить экскурсию по городу, он присоединит его к какой-нибудь группе наших туристов, сообщит, во сколько и куда подойти. О театральном фестивале отозвался как-то неопределённо: «Походите, посмотрите…» На вопрос Фёдора Фёдоровича, а разве он не будет ходить вместе с ним, сожалеюще развёл руками: «Я бы с радостью, но должен ехать в другой город. Ничего, вернусь, вы мне расскажете, хорошо?» Подозвав официанта, советник расплатился за себя и за Фёдора Фёдоровича. «Ладно вам, — улыбнулся, когда тот запоздало полез за бумажником, — я тут всё-таки зарплату получаю». Советник произвёл на Фёдора Фёдоровича приятное впечатление.
И полетела неделя, показавшаяся Фёдору Фёдоровичу бесконечной, пока длилась, и вдруг съёжившаяся, как шагреневая кожа, до размеров нереального какого-то мгновения, когда истекла, когда вернувшийся советник повёз его в аэропорт.
Не приснилось ли всё это?
Ранние прогулки вдоль каналов, по которым поднимались в город разноцветные пластмассовые баржи, гружённые продуктами и овощами.
Странные спектакли в арендованном суперсовременном спортзале, от которых голова шла кругом.
Огромный — в аквариумах, в летающих шарах, в пеннобегущем из никелированных кранов пиве — рынок, вдоль рядов которого Фёдор Фёдорович бродил как заворожённый. Единственно было непонятно: куда уходит эта пропасть съестного? И каким образом восполняется в неизменной свежести, неизменном количестве на следующий день?
Вечерние выходы в город, какой вопреки ожиданиям не жил порочной жизнью, а целыми кварталами непробудно спал. Лишь одна улица — тротуар под стеклом, парник разврата — бесстыдно сверкала огнями, но ею владели расхристанные негры, наркоманического вида азиаты. Едва отбившись от кудрявого, куда-то его заманивающего подонка, Фёдор Фёдорович увидел неумолимо наплывающего, распахнувшего объятия, гигантского негра с сигарным окурком в зубах. Фёдор Фёдорович свернул со злачной улицы, неуверенно побрёл в сторону отеля вдоль чавкающего в ночи канала. Под одним из мостов почудился свет. Фёдор Фёдорович не поленился, поднялся на мост, посмотрел вниз. У костра покачивалась косматая длинноногая девица в обтягивающих металлических колготках, обмотанная какой-то мешковиной. Тут же горбились ребята в чёрных кожаных куртках, с подведёнными глазами, с каторжными причёсками. Фёдору Фёдоровичу запомнился взгляд девицы: уверенный, гордый, даже какой-то победительный. Чего не было в нём, так это смирения, раскаянья, юродства, неизменных спутников порока, отступничества.
Чего-то Фёдор Фёдорович не понимал. Что заставляет девицу, каторжных ребят столь вызывающе бездомничать среди отлаженной, благополучной жизни? Что заставляет остальных равнодушно проходить мимо, словно их это не касается? И что — при таком-то равнодушии! — заставляет этих остальных вылизывать булыжные мостовые, подстригать газоны и деревья, превращать рынок во вселенскую выставку провизии, производить совершенно ненормальное количество промышленной продукции, которая уже не помещалась в обычных магазинах, многоэтажных супермаркетах. Удешевлёнными излишками в дощатых окраинных балаганах торговали негры, индонезийцы, спившиеся бабы.
Фёдор Фёдорович, конечно, понимал, что в основном видит, так сказать, надводную часть айсберга. Где-то — на заводах, фабриках — трудятся в поте лица рабочие высокой квалификации, учёные что-то непрерывно изобретают, инженеры воплощают изобретения в металл, промышленники стараются как можно быстрее поставить новшество на поток, торговцы — заполнить им прилавки, убедить обывателей, что это на сегодняшний день самое лучшее.
И всё равно не верилось, что крохотный, стиснутый на отвоёванной у моря равнине, народ может столько всего производить! Какая-то была в этом несправедливость. Эх, их бы да на российские пространства!
Слоняясь по бесчисленным музеям, утомлённо присаживаясь на чёрные протестантские скамейки в аскетических безвитражных кирхах, Фёдор Фёдорович вспоминал, как писали когда-то о Европе русские писатели. Им виделся единый для Европы и России путь, они чувствовали себя здесь вполне своими, европейская культура была им едва ли не такой же родной, как русская. Фёдор Фёдорович был русским писателем нового поколения. Он ощущал себя бесконечно чужим в опрятной, рано просыпающейся стране с каналами, музейными мельницами, памятниками, изразцовыми фасадами, фантастическими рынками, дешёвейшей электроникой, террористами, взорвавшими в день его отъезда в ресторане бомбу. Россия и Европа предстали в его сознании несоединимыми. Он не понимал Европу, а потому ему оставалось жить, писать, как если бы вообще никакой Европы не существовало, или же ненавидеть её, ругать, как ненавидят, ругают малокультурные люди всё, что не могут понять. Странным образом это было связано с тем, что и в России, на родине Фёдор Фёдорович существовал в отчуждении. «Да русский ли я? — подумал он. — А если не русский, то кто? Не европеец же!» Тут хлынули привычные, обкатанные мысли, что отчуждение-то не добровольное, что просто невозможно принять за жизнь льющийся отовсюду бред. Как можно искренне любить, сострадать, работать, если унижен, оскорблён недоверием, отлучён? Если правда объявляется ложью, вражьими происками? Жить вопреки? А если нет сил вопреки? Это был замкнутый круг. «Да какое мне дело до России, Европы? Кто я? Что могу?» Фёдору Фёдоровичу сделалось невыносимо горько, словно он