чокнутым почти классно. Мне было наплевать с высокой башни, что по таким, как я, плачет психушка, покуда я вешу меньше сорока пяти кило. И если теперь по вечерам я в одиночестве тупо сидела дома и слушала «Лунную сонату», любовно поглаживая бритвой выступающие вены на запястьях — «Резануть? Не резануть?», — то не столько от отчаяния из-за «неспособности отличать фантазм от реальности», сколько для того, чтобы от этой самой грязной реальности убежать.
Реальность — это прежде всего изгнание, ссылка посреди Парижа, того Парижа, который был моим и который теперь стал запретным: я чужестранка в родном городе, потерявшая от него ключи. Теперь мой Париж — это сплошные враждебные улицы и безымянные лица, ненавистный ресторан, где я зарабатываю на жизнь, несколько сомнительных кафешек с продранными стульями, моя берлога под самой крышей.
И я бродила по Монмартру и Елисейским Полям, по Вандомской площади и улице Сент-Оноре, и воспоминания всплывали у каждого фасада, у каждой витрины, у каждой запертой двери, и я молила невесть каких богов снова открыть мне доступ туда, снова вернуть мне жизнь. Я была точно старая актриса, что возвращается в театр, берет билет на балкон и, исходя желчью от досады и бессилья, смотрит в темноте пьесу, в которой когда-то играла главную роль. Она шепчет про себя реплики, угадывает по движениям занавеса брожение за кулисами, она знает эти кулисы как свои пять пальцев, знает терпкий, горячий запах вечерней премьеры и вспоминает свою уборную, зеркало, аплодисменты, страх перед выходом на сцену и букеты цветов, но на дверях значится чужое имя, а вахтер, которого она видит в первый раз, только что не пустил ее со служебного входа. Однако вахтер сидит на своем месте уже лет сорок, он тут родился и тут умрет, но ее не узнал. И эта пьеса — ей кажется, что она знает ее наизусть, а ее только что написали, и в этот вечер идет премьерный спектакль. А что до уборной, то, как ни смешно, никто никогда не видел на дверях ее имени, иначе бы кто-нибудь вспомнил. На самом деле это сумасшедшая старуха, и она никогда в жизни не выходила на сцену. Она мнит себя Джиной Роулэнде в «Премьере», она шизофреничка, истеричка, полоумная, она закрывается шарфом, притом что прятаться ей незачем, она всю жизнь прожила в безвестности и теперь, когда ей больше нечего терять, а дни ее сочтены, может наконец оторваться по полной.
Она не изгнанница, не бывшая звезда, просто ее никогда не существовало.
Меня тоже.
А еще был Дерек, и об этом я предпочитала даже не думать.
Реальностью снова был голод. Самый страшный голод, страшней, чем на Конечной, страшнее, чем голод, какой был со мной всегда: это был пост после оргии. Ведь оргия была, не важно, воображаемая или нет, она казалась вечной и вдруг закончилась, и жрать стало нечего.
Реальностью был мой чердак под самой крышей, почти не отапливаемый, грязный, убогий, с низким потолком, облезлыми, местами почерневшими обоями, окнами без занавесок, грубыми простынями, ледяной водой, сортиром на лестнице и сочащейся сквозь стены вонью дешевого варева с кухни нищих соседей. Реальность — это вставать на рассвете, дрожа от холода, и с тоской думать, что меня ждет моя поганая работа, и с тоской знать, что ничего другого меня больше не ждет, только поганая, неблагодарная, унизительная, убийственная работа до конца дней, вставать на рассвете и мерзнуть под душем, и пить отвратный кофе в запахе остывших бычков и затхлости, и вдыхать прогорклую вонь метро в час пик, реальность — это быть всего лишь случайной прохожей, которую толкают, не извинившись, на которую смотрят и не видят, и шагать, зевая, к этому дерьмовому ресторану, и обслуживать черт знает кого под сальными взглядами Скота, и выслушивать брань из-за холодного пюре и теплого шампанского, да если бы только это, реальность — это руки по локоть в жирной воде между двумя заказами, и нескончаемые горы тарелок, отвратительное мытье посуды бок о бок с пакистанцем-нелегалом, который всем доволен и чувствует себя на своем месте, и настойчивая мысль, а не лучше ли оказаться на месте пакистанца- нелегала, реальность — это чистить сортиры, стоя на коленях на мраморном полу, уткнувшись носом в чужое дерьмо, и выглядеть несуразно в своем платье от кутюр, потому что те скверно добытые деньги, десять тысяч евро на черный день, полученные в «Рице» в то ужасное утро, разлетелись как дым за два часа шопинга, потому что я не могла решиться носить нефирменные платья и кусачие пуловеры, и я чистила сортиры в платье от Шанель, заляпывала кашемир водой из-под посуды; из-за моей глупости у меня не осталось ни гроша, и уже через неделю, ровно через семь дней после того, что я называла выходом из комы, я, в кружевном пеньюаре, обшаривала все в поисках мелочи, чтобы купить сигарет, реальность — это тревога, что нечем заплатить за квартиру, забытая тревога, на что жить дальше, реальность — это вечно глотать объедки, убирать комнату, и сколько счетов в почте, и в конце концов считать за счастье, что тебя унижают, потому что за всякое унижение платят, а эта плата — все, что у меня есть, нищенская плата, я зарабатывала ее каждый день тяжким трудом, и дни тянулись без просвета, одна повседневная круговерть, изнурительная каторга, чтобы жить, жить без всякой цели, а после унижения — бешеная гонка, чтобы успеть на метро до закрытия, и пустынные подозрительные платформы, и залитые мочой рельсы с разбегающимися крысами, а если не успеешь — возвращение пешком без четверти двенадцать, чтобы, с риском для жизни сэкономив несчастные десять евро на такси, вернуться к себе на чердак, повернуть ключ в замке, сбросить пальто на пол, вытряхнуть пепельницы, налить себе выпить и слоняться из угла в угол, бродить, не зная, чем заняться. Реальность — это пять телеканалов и отсутствие десятка монет, чтобы купить DVD-плеер, реальность — это стоять весь вечер у окна, кутаясь в дырявое одеяло, и выворачивать себе шею, пытаясь уловить на лету пару нот той музыки, что играет пианист напротив. И уворованная прелесть «Лунной сонаты», единственной доступной мне мелодии, мучительный отголосок целого мира, забытого мной, мира чувств, мечтаний, иллюзий, и я забываюсь на несколько секунд, и мне опять двадцать два, и соната по-прежнему баюкает меня, а потом затихает и гаснет, и я вновь открываю глаза и вижу вокруг темноту и холод, а под ногами — улицу Амстердам, вижу реальность, и мне хочется выпрыгнуть из окна.
Сисси принимала мое падение близко к сердцу. Видеть, как я день за днем падаю все ниже, доставляло ей такое удовольствие, что она, наверно, испытывала что-то вроде чувства вины, и потому ей взбрело в голову не вытащить меня — на это у нее не было сил, а главное, желания, — но несколько смягчить мои мучения и отвлечь от черных мыслей. Она решила выводить меня на люди. Я больше не представляла для нее никакой опасности: я была мусором. Обо мне не требовалось ничего узнавать, все и так было написано на моем запущенном лице. Ни выражения, ни возраста, впалые щеки, желтые зубы, пересушенные волосы, мешки под глазами, правый край верхней губы обвис, и моя улыбка исказилась, превратилась в веселенькую ухмылку мертвеца. От меня остались кожа да кости. Теперь, по мнению Сисси, меня можно было вывести в свет.
И я ходила с ней каждый вечер. Мы шатались из бара в бар, одетые как дешевые шлюхи, увешанные фальшивыми драгоценностями, выпить виски со льдом, присматривая кого-нибудь на вечерок. Мы встречали друзей Сисси, старых друзей, которых она видела только по ночам, компанию неудачников, жаждущих реванша, которые, по ее словам, меня поймут, поймут мою историю. Они не понимали, но платили по счету. В любом случае большего я от них и не требовала. Иногда кто-нибудь из них останавливал свой выбор на мне, приземлялся рядом и всю ночь напролет глушил меня текилой, скверным кокаином и избитыми комплиментами. И я сдавалась, потому что приходилось сдаваться. Сдавалась в сортирах, где по крайней мере все кончалось быстро, или во взятых напрокат тачках. Или в комнатах для прислуги. Я сдавалась на заре, в тот размытый час, когда от ночи больше ничего не ждешь, когда боишься собственной постели. Как правило, у них толком не стояло, мне даже резинку не удавалось надеть, трахались плохо, как-то утилитарно, под грохот мусоровозов.
А на следующий вечер мы встречались снова, садились за один столик. Они скользили по моим губам поцелуями, хихикали, стиснув челюсти, немного смущались. А я нет.
Это была настоящая компания лузеров, мы нашли друг друга. В ней был десяток постоянных членов и еще десяток случайных. Мы с Сисси принадлежали к постоянным членам. Сисси была профессиональная «звездная» подстилка, неудавшаяся актриса, счастливая идиотка. Я тоже была неудавшаяся актриса — необходимый минимум очков, — вышла из грязи, к тому же шизофреничка. Таковы были наши дворянские грамоты, за них нас и признали, иначе и не приняли бы в Общество анонимных лузеров, вариант групповой терапии из самых отвратительных. Полю было сорок, у него был свой порнотеатр, и большую часть времени он проводил за сочинением писем в Министерство культуры, требуя реабилитации этого непризнанного искусства. Рик, он же Рикардо, имел счастье время от времени играть роль кислотника в детективном