– Не говори так, Джейми!
Почему, интересно, не говорить? Умерла. Умерла. Умерла-умерла-умерла.
Психолог в Лондоне сказала, что я «все еще переживаю шок и отказываюсь принять произошедшее». Она сказала: «Однажды ты осознаешь, и тогда ты заплачешь». Наверное, еще не осознал, потому что не плачу с того 9 сентября, почти пять лет уже. В прошлом году мама с папой отправили меня к этой толстой тетке, потому что им казалось странным, что я не плачу о Розе. Я хотел было спросить, стали бы они плакать о том, кого даже не помнят, да прикусил язык.
В том-то вся и штука, только ни до кого не доходит. Я не помню Розу. Почти совсем. Помню какой-то праздник и как две девочки играют в «Море волнуется – раз», но не помню, где это было, что Роза говорила, нравилось ли ей играть. Знаю, что сестры были подружками невесты на свадьбе у какого-то нашего соседа, но перед глазами стоит только трубка с разноцветным драже, которую мама дала мне на церковной службе. Даже тогда мне больше всего нравились красные, я сжимал горошины в руке, и ладонь стала розовой. А как Роза была одета – не помню, и как она шла по проходу – тоже. Вообще ничего такого не помню. После похорон я спросил Джас, где Роза, она показала на урну на каминной полке. А я сказал: «Как это девочка может поместиться в такой маленькой банке?» И Джас заплакала. Это она мне так рассказывала. Сам я не помню.
Один раз мне задали на дом сочинение о каком-нибудь замечательном человеке, и я пятнадцать минут описывал Уэйна Руни[1]. Целую страницу накатал. А мама заставила ее вырвать и написать про Розу. Я не знал, что писать, и тогда мама села напротив меня, вся красная, в слезах, и все продиктовала. Улыбнулась, грустно-грустно, и сказала: «Когда ты родился, Роза показала на твоего петушка и спросила: это червячок?» Я заявил, что не буду писать про это в сочинении. Улыбка сползла с маминого лица, слезы закапали с носа на подбородок, я испугался и написал, что она хотела. Через пару дней учительница на уроке прочла мое сочинение вслух. И поставила «отлично», а ребята начали меня дразнить.
2
Завтра у меня день рождения, а через неделю я пойду в новую школу – англиканскую начальную школу Эмблсайда. До нее три с лишним километра, поэтому папе придется сесть за руль. Здесь вам не Лондон – ни автобусов, ни электричек на случай, если папа будет совсем пьяным. Джас говорит, если некому будет нас подвезти, она меня проводит, потому что ее школа на полтора километра дальше.
– По крайней мере, станем худыми и стройными, – сказала она.
А я посмотрел на свои руки и сказал:
– Мальчикам худыми быть плохо.
Джас совсем не толстая, но ест как мышка и вечно изучает этикетки на всяких продуктах – калории считает. Сегодня она испекла пирог в честь моего дня рождения. Сказала, что он полезный для здоровья – на маргарине, совсем без масла и почти без сахара. Чудной, наверное, на вкус. Хотя красивый. Мы его завтра будем есть, и я сам его разрежу, потому что это мой праздник.
Почту я еще утром проверил, но там ничего не было, кроме меню из ресторана «Карри». (Я его припрятал, чтобы папа не разозлился.) Ни подарка от мамы. Ни открытки. Но ведь еще целое завтра впереди. Она не забудет. Когда мы еще не уехали из Лондона, я купил открытку «Мы переезжаем» и послал ей. Написал там только наш новый адрес и свое имя. Не знал, что еще писать. Мама живет в Хэмпстеде с тем дядькой из группы поддержки. Найджел его зовут, я его видел в какой-то День памяти в центре Лондона. Длинная мохнатая борода. Нос как клюв. Трубку курил. Он пишет книжки о других людях, которые уже написали книжки. По-моему, мартышкин труд. У него тоже 9 сентября жена погибла. Может быть, мама выйдет за него замуж. И у них родится дочка, и они назовут ее Розой, и позабудут про меня, и про Джас, и про первую жену Найджела. Интересно, он нашел какие-нибудь кусочки от нее? Может, у него на каминной полке тоже стоит банка и он покупает своей жене цветы в годовщину их свадьбы? Маме такое ужасно не понравится, это точно.
Ко мне в комнату пришел Роджер. Он любит на ночь сворачиваться в клубок у батареи, где потеплее. Роджеру здесь все по душе. В Лондоне его вечно держали взаперти из-за машин, а здесь он может гулять где хочет, а в саду полно всякой дичи. На третье после нашего переезда утро я нашел на крыльце что-то маленькое, серенькое и дохлое. По-моему, мышь. Поднять ее голой рукой у меня духу не хватило, я взял палку, перекатил комочек на лист бумаги и тогда уж выбросил в ведро. Но потом мне стало стыдно, и я вытащил мышку из ведра, положил под живую изгородь и прикрыл травой. Роджер возмущенно мяукал – дескать, я так старался, а ты что вытворяешь! Тогда я ему объяснил, что не переношу покойников, и он потерся рыжим боком о мою правую ногу – значит, понял. Это правда. Я когда вижу мертвых, сам не свой делаюсь. Дурно, конечно, так говорить, но если уж ей пришлось умереть, я рад, что Розу собирали по кусочкам. Было бы гораздо хуже, если б она лежала под землей, окостеневшая и холодная, а с виду – в точности девочка на фотокарточках.
Наверное, когда-то у нас была счастливая семья. На старых снимках сплошь улыбки от уха до уха и глаза-щелочки, будто кто-то только что классно схохмил. В Лондоне папа мог часами разглядывать эти фотки. У нас их были сотни; все сняты до 9 сентября и свалены вперемешку в пять разных коробок. Четыре года спустя папа решил разложить все по порядку: самые старые карточки в конце, последние – в начале. Купил десять таких шикарных альбомов, из настоящей кожи и с золотыми буквами, и несколько месяцев подряд каждый вечер пил, пил, пил и клеил фотокарточки в альбомы. И ни с кем не разговаривал. Только чем больше он пил, тем труднее ему было приклеивать ровно, поэтому на следующий день приходилось половину карточек отдирать и переклеивать заново. Должно быть, тогда-то мама и завела «шашни». Это слово я слышал в сериале «Жители Ист-Энда» и никак не ожидал, что именно его будет орать мой собственный папа. Меня это просто оглоушило. Я ведь ни о чем не догадывался, даже когда мама стала ходить в группу поддержки два раза в неделю, потом три раза в неделю, потом – при каждом удобном случае.
Иногда проснусь ночью и забуду, что она ушла, а потом вдруг вспомню и сердце ухнет в живот, как бывает, если оступишься на лестнице или нога сорвется с бордюра. Все сразу накатит, и я так отчетливо вижу то, что случилось в день рождения Джас, будто у меня в голове HD-телевизор, про который мама сказала, что это пустая трата денег, когда я попросил такой на прошлое Рождество.
Джас на целый час опаздывала на свой праздник. Мама и папа ссорились.
– Кристина сказала, что тебя у нее не было, – говорил папа, когда я вошел в кухню. – Я звонил ей.
Мама тяжело села на стул прямо около сэндвичей. Очень разумно, подумал я, можно раньше всех выбрать любую начинку. Там были сэндвичи с говядиной и с курицей, а еще какие-то желтые, про которые я подумал, что хорошо бы они были с сыром, а не с майонезом. У мамы на голове был смешной колпачок, но уголки рта опустились, и она смахивала на такого грустного клоуна из цирка. Папа открыл холодильник, достал пиво и хлопнул дверцей. На столе валялись уже четыре пустые банки из-под пива.
– Так где же, черт побери, ты была?
Мама открыла было рот, чтоб ответить, но тут у меня громко заурчало в животе. Она вздрогнула, и они оба обернулись ко мне.
– Можно мне рулетик с мясом? – спросил я.
Папа замычал и схватил тарелку. Он был здорово сердит, но все равно аккуратно отрезал кусок пирога, обложил его мясными рулетами, и сэндвичами, и чипсами. Налил стакан фруктовой воды, как раз такой, как я люблю. Я протянул руки, а он протопал мимо меня прямо в гостиную, к камину. Я обиделся. Все знают – мертвые сестры есть не хотят. Я подумал, что сейчас мой желудок съест меня заживо, и тут входная дверь распахнулась. Папа как рявкнет:
– Ты опоздала!
А мама только охнула. Джас нервозно улыбалась, в носу у нее поблескивал бриллиантик, а волосы были розовее, чем жевательная резинка. Я улыбнулся в ответ, и вдруг – ТРАХ! – как бомба взорвалась, это папа выронил тарелку. А мама прошептала:
– Что ты наделала!