наполненной сильным снегопадом и ветром. Благодарение пресвятой деве, в большом бревенчатом доме, где находилось тогда наше пристанище, было тепло, — топлива имелось достаточно, и печи источали манящий жар. Весьма небольшое число приближенных лиц осталось тогда у Марины, и все мы собрались у стола за вечерней едой. Редко кто нарушал молчание, ибо каждый был погружен в свои мысли не очень веселого свойства. Помню, встал я наконец и направился к тому покою, где находилась Марина с младенцем. Осторожно вошел и притворил за собой дверь. Комната освещалась неярким пламенем свечи. Усталая от долгих бдений над ребенком и не оправившись еще вполне после перенесенных мук, Марина спала прямо в одежде. Недалеко была колыбель, и женщина осторожно качала ее, напевая вполголоса что- то по-русски. Присмотревшись, узнал в ней все ту же Устинью.
Долго я стоял неподвижно, слушая печальный, тихий напев, смотря на спящую Марину. Лицо ее было бледно и спокойно, лишь чело слегка хмурилось. И чем-то тревожным веяло на меня от спящей. Словно сама неотвратимая беда, что принесла столько горя и смерти и московитам и полякам, воплотившись в нежный таинственный образ, успокоившись на краткий миг, дремала у меня на глазах. И сама даже не знала и не понимала, как и почему стала бедою, потому что в собственных мечтах питала лишь стремление к блеску и славе.
Но блеск и слава рассеялись невесомым дымом, оставив после себя пронизывающий холод и муку.
Чудным, страдальческим и каким-то пророческим отвержением, мнилось мне, отмечен был прекрасный лик Марины. Еще совсем недавно громом труб и напутственными благословениями провожала ее возлюбленная отчизна в Москву, на престол. А сейчас, когда чуть ли не половину земли русской заняло воинство польского короля, когда в сердце Москвы, в Кремле, стояли поляки, царица русская польской крови с сыном своим ютилась, гонимая и преследуемая, в занесенном снегом городе. И от окончательной гибели в те часы и дни, после смерти мужа — кто б он ни был, — спасало ее лишь добросердечие и участие московитов, которые всегда берегли гонимых.
Выл за стеною ветер, неся тучи снега. Свеча трещала. Младенец безмятежно спал в колыбели, не ведая, какие зловещие тучи клубились вокруг него. А мне представлялось, что выпадал ему страшный жребий быть не милою, желанною и отрадною любовью матери своей, но орудием ее же помыслов честолюбивых и роковых.
А Устинья все пела над польским дитятей русские песни и, лишь одна она, наверно, любила и жалела его вполне бескорыстно и сердечно.
Я наклонился и быстро, как вор, поцеловал чело Марины, белоснежное и нахмуренное страдальчески. Она слабо застонала во сне.
Едва сделал это, как послышались на улице голоса, стук лошадиных копыт, потом — уже в доме — быстрые шаги.
Распахнулась дверь, вошел Заруцкий, — в снегу, с покрасневшим лицом.
Марина проснулась. Она встала, смятенно провела рукой по лбу, всматриваясь в нас. Быть может, ей казалось, что это все еще сон. Потом быстро подошла к Заруцкому. Он порывисто снял шапку, схватил ее руку, поцеловал. Она несмело погладила склоненную его голову, потом подвела к колыбели.
Заруцкий долго смотрел на спящего младенца.
8
Рассказ мой подходит к концу, ибо вскоре, должны вы знать, так сложились различные обстоятельства, что вынужден был я оставить Марину.
Со смертью мужа ее, жалкого и ничтожного «царя», началась новая часть ее жизни. Она была связана с Заруцким и с его казаками. Свидетелем этого быть мне уже не пришлось.
Монах замолчал, опустил веки. Беседа шла на убыль. Лицо монаха было усталым, измученным. Француз смотрел на него и думал, что страдание, выражавшееся в чертах бернардинца, было порождением несказанных мук внутренних, а также сожаления и тоски по ушедшему.
— Скажите, любезный друг, — обратился он, помедлив, к монаху, — с каким движением душевным вышла царица Марина из описанной вами части ее жизни? Разумею, главным образом, гибель мужа ее, самозванца. Надломилась ли женская душа ее от этого события?
— Отнюдь, — быстро ответил монах. — После пережитого ею мгновенного потрясения, стал я замечать в ней подчас даже подъем духа, какое-то странное, тихое веселье…
— Не была ли то радость материнства?
— Да. Но не только это. С души Марины, чувствовал я, словно спала тяжесть. Некоторое время недоумевал я, ища разгадку этого явления. Случайно услышанный разговор разъяснил мне его. Солнце утреннее зимнее заглядывало в тот раз в окна комнаты, лучи его падали на пол, и было уютно и приветливо, как может быть только в холодной России в морозный день. Марина с младенцем и приближенная ее, пани Казовская, пили утренний чай.
Говорили по-польски, и того, что сказала пани Казовская, я не расслышал, слова же Марины, произнесенные громко, горячо, донеслись до меня отчетливо.
— Да потому, — воскликнула она, — что раз этого ложного «царя» и нет, то и лжи тоже нет, которой, как облаком, окружался. И неволя кончилась для меня. И уповаю, что господь бог сына помилует, равно и меня, и русским я в ином виде предстану…
Таковы были ее надежды, которым, увы, не суждено было сбыться.
Тем закончилась эта беседа в литовской корчме в осенний промозглый вечер.
Глава четвертая. МОСКВИТЯНИН
1
…Был я свидетелем, как ты знаешь, милостивец мой, многих дел и, уверившись, что посланы они были на Русь недаром, решил записать по собственному разумению, чтобы ты знал и через тебя другие.
Оглядываясь назад, вижу, что претерпел немало обид. И до сих пор временами созерцаю себя еще юношею, ввергнутым в узилище, где устроены были для всяких воров пытки. Сымут с вора рубашку и руки его назад завяжут подле кисти веревкою, и обшита та веревка войлоком. И подымут его, вора, кверху. А ноги ему свяжут ремнем. И палач наступит на ремень своею ногой, и тем его оттягивает. И у того вора руки станут прямо против головы его, из суставов выдут вон! И потом сзади палач начинает бить по спине кнутом.
И то дико порой, что вор иной раз не вор, а сговоренный, а его бьют: сознайся. А ему сознаваться не в чем. И от той неправедной пытки не только спина у него кровоточит — нутро. И со мной то же делали и истязали, и душенька моя кровью исходила алой, и тосковала, и рвалась прочь.
Потом — бежал. Гнилое бревно в обкладке, в яме, где сидел, выломали, выдернули, лаз прокопали. Копали ногтями, щепой — я да другой еще вор. Твердилом звали. Я?то юн, а он стар, задыхался. Наружу