свои прогнозы выверяли на сильных мира сего; выводы утверждали на Старой площади: краснозвездинцы и правдинцы не ошибались, Пургин прочитал их материалы, потом сел за стол и махом, на одном дыхании написал статью. Написал так, как будто у него из рук вырывали перо, и он писал в последний раз в жизни – рассказал о горечи и радостях войны, о том, как тело чувствует пулю – это происходит задолго до того, когда пуля с жутковатым сырым звуком проткнет мышцы, как плачут бойцы, когда складывают в рядок Семена, Петра и Ивана, еще двадцать минут назад пускавших по кругу одну самокрутку, чтобы затянуться перед атакой, рассказал, что значит на фронте письмо любимой девушки или маленькая посылочка матери, в которой лежат варежки и десяток конфет. Пургин писал с вдохновением – эти вещи были понятны каждому. О другом он писать не мог. Следом написал о разделе земель, о том, что значит для советского японца Выборгская железная дорога…

Потянулись дни, которые слились в один – они были похожи друг на друга, словно близнецы – полубессонная, с пропадениями в явь, а потом снова с коротким нырком в удушливую темную одурь, ночь за ночью – тусклый рассвет с гомоном воробьев, которых раньше не было, воробьи поселились под правдинской крышей недавно и жутко горланили, дрались, чивками, потом был чай и письменный стол – Пургин снова начал писать стихи и это у него получалось, он уже договорился с «Молодой гвардией» об издании отдельной книжки; затем рабочий день, свернутый, как тугая пружина, в рулон, без единого проблеска, без минуты отдыха, он был сжат предельно, потом шумный вечер, подписание номера и тишина, всегда кажущаяся страшноватой после дневного шума, за вечером снова полубессонная, с явью, перемежающейся с неявью, ночь. Ох, как болели и ныли в ней усталые кости, как дурно и беспорядочно колотилось громкое сердце, какие только мысли не приходили в голову.

Март после памятного тринадцатого числа поплыл, в красках исчезла белесая вялость, воздух прозрачнел, серые, словно бы присыпанные пылью облака, которые никогда не украшали московское небо, будто бы смело метлой – всю вторую половину марта светило солнце, снег таял, на глазах превращался в глубокие лужи, в бурные ручьи, размывающие асфальт, звонко тенькала капель, и радостно орали вороны и воробьи.

Прохожие старались не ходить под крышами – выгребали на свободную, нетеневую сторону тротуара: со срезов крыш срывались огромные сосульки и приземлялись на асфальте с бомбовым свистом. В Москве насчитывалось несколько погибших, несколько с тяжелыми ранениями, как на войне, лежали в больницах.

Интересно, что таким людям писали в истории болезни, в бюллетене? «Контужен сосулькой»? Или какой там еще может быть диагноз? «Нанесено глубокое проникающее ранение острым твердым предметом, именуемым сосулькой»?

– Весна света, – восхищенно бормотал, глядя в окно, Данилевский, – настоящая весна света. Как у Жуковского.

Георгиев неодобрительно смотрел на своего шефа, – он не любил весну, мрачно щурился, уголки губ у него резко уползали вниз, делали подбородок совсем крохотным, детским, глаза темнели от убийственной иронии – Георгиеву не терпелось поддеть шефа, но он боялся, шеф ведь мог и укусить – язык у него был подвешен неплохо, хотя раз на раз не приходилось.

– Какие краски, – продолжал восхищаться Данилевский, – карнавал, фейерверк! От сини режет глаза, от солнца хочется счастливо зареветь, грязный снег чист, как сахар, брат Георгиев! – Данилевский вздохнул. Словно бы что-то почувствовав – и верно Данилевский почувствовал: от Георгиева исходили вялые унылые токи, от его взгляда серело синее небо и переставали беситься птицы, а цветы, если бы они были, завяли бы, Данилевский обрубил разговор о весне света и перешел на производственную прозу: – Ладно, все это – поэтические слюни, изюм, выковырнутый из манной каши. Пора, дед, к хлебу насущному.

Под хлебом насущным он имел в виду телетайп – Данилевский был дежурным редактором, а дежурные за телетайпом следили особенно пристально, всякий раз ожидая от него сюрпризов, – не дай бог пропустить какую-нибудь крохотульку в десять строк, за которую завтра будут снимать штаны.

Три аппарата располагались в душной глухой комнате, запираемой на замок, работали все три, медленно выдавливая из себя ленту, – раз работают все три – значит передают что-то из Кремля либо со Старой площади, понял Данилевский, оборвал ленту у одного аппарата, давшего пропуск, потом у другого, стал читать прямо в телетайпной. У третьего до пропуска было еще далеко, он только что начал отстукивать страничку.

– Так, так, так, – пробормотал Данилевский, подслеповато щурясь. Пальцами протер очки – указ, значит…

Передавали Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении званий Героя Советского Союза бойцам и командирам, отличившимся в финской кампании.

– Так, так, так, указ, значит… – повторил Данилевский, просматривая фамилии. Фамилии ему не были известны. Красноармеец, старший сержант, комбриг, красноармеец, еще красноармеец. – Много простого брата, из народа, – отметил Данилевский, – это хорошо.

Присвоение шло по родам войск. Сталин выделил по пять звезд всем войскам, участвовавшим в кампании, – пехоте, летчикам, артиллеристам, морякам. Об этом Данилевский слышал в ПУРе, на совещании.

«Указ займет полгазеты, – недовольно подумал Данилевский, – начать его надо на первой полосе, продолжить на второй. Если понадобится – отдать под него всю второю полосу. Не хватит – отдать часть третьей, но все помесить в одном номере». Надо было снимать материалы, свободного места в номере не имелось, а для указа нужна была не дырка в сто строк – эту дырку Данилевский еще бы нашел, – а целая дыра, дырища.

Он пошел к главному посоветоваться, не то ведь вытащишь из макета какую-нибудь заметку про Пупкина, поссорившегося с Попкиным, а главный за это вставит в задницу ведровую клизму – с ним почему не посоветовались?

Главный спросил:

– На два номера разделить нельзя? С продолжением?

– ПУР обидится.

– Верно. Тогда решай сам, – сказал главный, – материалов, за которые я бы держался зубами, в номере нет. Что снимешь – то и снимешь.

Данилевский быстро расчистил низ первой полосы и снял все материалы на второй – указ все-таки итоговый, места возьмет много, – пошел на телетайп, проверить – виден ли конец? Ведь за героями последуют орденоносцы – награжденные орденом Ленина, орденом Красного Звезды…

Указ на героев шел к концу. Данилевский оборвал телетайпную ленту, привычно протер очки.

– Та-ак, «о» прошло, «пс» прошло, – голос у него вдруг сполз на удивленный птичий клекот, в глотке словно бы застряла пробка – ни туда ни сюда. – Это что же такое, а? – просипел он, пытаясь справиться с пробкой – нет, не получилось, плотно сидит в глотке, гадина.

Данилевский не верил тому, что видел – в Указе стояла фамилия Пургина.

– Пургин Валентин Иванович, – прочитал он, переводя фамилию и имя с отчеством в именительный падеж, – Пургину Валентину Ивановичу… Присвоить, значит, Пургину Валентину Ивановичу. – Данилевский обиженно засопел, протер пальцами стекла – перед мутными линзами очков все плыло, двоилось, покрывалось радужным блеском, словно лаком, тогда Данилевский досадливо выдернул из кармана листок бумаги, протер им, стало лучше видно. – Присвоить… Пургину Валентину Ивановичу… Пургин Валентин Иванович… – заведенно повторил он.

Беспомощно пошевелил пальцами, потом вздернул пачку телетайпных листов над собою, как факел, и, тяжело дыша, понесся к главному: Данилевский не верил тому, что видел.

– Ты чего? – недовольно спросил главный. Он надевал галоши на свои щегольские козловые ботинки и собирался уезжать. – За тобой что, ведьмы гнались?

– Ведьмы, – просипел Данилевский, – ага, ведьмы!

Он прошел к столу главного, взял из деревянной, с перламутровой инкрустацией вазочки толстый красный карандаш под названием «Кремль» и отчеркнул на телетайпной ленте фамилию Пургина и положил ленту перед главным.

– Читай!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату