– А потом нельзя? – главный не менял недовольного тона.
– Потом нельзя.
– Я еду к товарищу Мехлису, – главный поднялся, взял лежащее на стуле пальто.
– Ну все-таки взгляни! – попросил Данилевский.
Главный поморщился, взял в руки лист, лицо у него странно утяжелилось, стало незнакомым, удивленно-растроганным, каким-то детским, он машинально вылез из галош, сняв их по очереди, по одной, упираясь пяткой в носок и оставив их на полу посреди кабинета, молча сел за стол.
Галоши у главного были новенькие, с нестертым лаком и малиновой генеральской подкладкой, а чтобы не перепутать с другими галошами, главный наклеил на подкладку по две медных буковки – свои инициалы: в присутственных партийных местах галоши приходилось оставлять на вешалке – ходить по кабинетам в них не принято – можно нарваться на отповедь, либо вообще получить от ворот поворот.
– Не может быть, – неверяще пробормотал главный и запустил палец под воротник рубашки, который ни с того ни с сего начал ему жать.
– И я глазам своим не верю, – сказал Данилевский.
– Но это же государственный документ, – главный поднял телетайпный листок, потряс им – подписан самим товарищем Калининым!
– Значит, и надо относиться к нему, как к государственному документу.
– Что будем делать? – спросил главный. – Я не знаю, что делают в таких случаях.
– Праздновать, – коротко произнес Данилевский.
– Пургин – Герой Советского Союза, – главный покрутил шеей, воротник продолжал ему жать, – Пургин – Герой Советского Союза, один из тысяч, из десятков тысяч журналистов страны. Больше героев нет! – Главный наконец справился с пуговицей на рубашке, вывернул ее из тугого обжима петли, расслабил воротник. – А мы чем поощрим Пургина?
– Надо подумать.
Главный вспомнил о Мехлисе и стремительно поднялся.
– Значит, так, ты думай, а я поеду – Мехлис, знаешь, человек нервный…
Главный покинул кабинет, забыв про галоши, они, сияя новенькими буковками инициалов, остались стоять на паркете. Данилевский, сопя, проследовал к себе в отдел, увидел Пургина, склонившегося над столом – тот правил бодягу туркменского собкора, знавшего русский язык на уровне португальского, половину своих материалов он присылал на туркменском, вызывая в редакции ярость и недоумение, но зато был близким родственником одного из секретарей своего ЦеКа и снабжал «Комсомолку» самыми крупными в Туркмении, а значит, и в стране, гранатами, курагой и изюмом – рывком выдернул Пургина из кресла.
– Валя, – растроганно прошептал, – ты даже не знаешь, какой ты есть Валя!
– Нy почему же, – пробовал избрать насмешливый тон Пургин, но Данилевский не принял его.
– Ты мне пейсы не крути!
– Чего-чего? – не понял Пургин.
– Пейсы!
– Это что такое?
– Нy… не то, что яишница, а то, что божий дар. Да, собственно, что я молочу? Дур-рак! – припечатал Данилевский сам себя лихим словом и стукнул Пургина кулаком по плечу. Потом помахал в воздухе ворохом тассовок. – Вот! Тут про тебя кое-что есть!
– Что про меня? – насторожился Пургин.
– Тебе присвоено звание Героя Советского Союза.
Пургин обмяк, у него остановились, повлажнели глаза, и он неожиданно всхлипнул. Неверяще покрутил головой.
– Ты что, шутишь?
– Разве такими вещами шутят? – Данилевский протянул ворох телетайпных листов Пургину. – Подписано самим товарищем Калининым. И секретарем Президиума Верховного Совета… Значит, так. Сейчас я сочиняю о тебе заметку в номер, на первую полосу. Фото твое дадим, снимем покрасивее.
Пургин прочитал Указ и, словно бы испугавшись чего-то, до крови закусил губы.
– Не может быть!
– Как видишь, может! Пошли фотографироваться! – скомандовал Данилевский, вытащил из кармана трубку, завернутую в серую грязную тряпицу, вставил ее в рот, пососал впустую, внимательно следя за Пургиным, потом из мешочка, который тоже носил в кармане, набрал немного табака, насовал в нутро, как в топку, помял указательным пальцем, поджег, попятился назад от густого вкусного дыма, пыхнувшего из деревянного колодечка, будто из паровоза, протер заслезившиеся углы глаз.
Пургин продолжал держать в руках телетайпные листы, губы его вяло шевелились.
– Пошли фотографироваться! – сказал Данилевский, но Пургин не отреагировал на зов – по-прежнему держал перед собой указ и то ли читал, то ли заучивал его.
«Это нервное, – понял Данилевский, – от такого сообщения не только Пургин может вырубиться, а вся редакция».
Данилевский машинально вытащил из кармана портсигар, достал оттуда папиросу, медленно размял и вставил в губы рядом с трубкой. Зажег. Некоторое время стоял и курил папиросу вместе с трубкой, потом, почувствовав внутреннее неудобство – что-то с ним происходит не то, поймал себя на том, что курит трубку вместе с папиросой, и понял, что сам слетел в некую пустоту – и это тоже, похоже, на нервной почве…
Что подумает Пургин, увидев лохматого стареющего дядю, курящего папиросу и трубку одновременно? Данилевский резко скомкал папиросу, сдавил пальцами табачный торец с огоньком, но боли не почувствовал – ожог до него не дошел, – швырнул папиросу в цветочный горшок, стоявший на подоконнике. Все равно этому цветку не жить – неведомое растение было уже коричневым, костляво-хилым – увядало от дыма, окурков и остатков горячего чая, выливаемых в горшок.
Но Пургин не видел и не слышал Серого, он тоже, как и Данилевский, сорвался в некую пустоту и находился там один-одинешенек. Он действительно чувствовал сейчас себя очень одиноко, не ощущая ни радости, ни озабоченности, ни сладкой боли, что иногда сопровождают победу.
A он победил – вряд ли сейчас его осмелится тронуть какая-нибудь уголовка… Попробуй тронуть Героя Советского Союза, когда их во всей стране раз, два и обчелся! По пальцам пересчитать можно.
Он улыбнулся сам себе – скупо, кривовато, одной стороной рта. Все, теперь можно будет покинуть продавленный диван в редакции и поселиться в нормальной квартире. Теперь он имеет право…
– Пошли, пошли фотографироваться, – торопил его Данилевский, – пленку еще надо проявить, отпечатать, снимки высушить. А вдруг плохо получится?
На этот раз до Пургина, похоже, дошло, он поднял голову.
– Чего плохо получится?
– Да снимок твой! Вдруг ты на нем окажешься похожим на старого Вольтера?
– Какой снимок? – недоуменно спросил Пургин.
– Ты что, не слышал ничего, что я тебе говорил?
– Извини, – смущенно пробормотал Пургин, – сам понимаешь. Не надо никаких статей и никаких снимков, Федор Ависович. Очень прошу!
– Да ты что, Валя! Сотрудник «Комсомолки» получил Героя, и мы никак на это не откликнулись? Да кто это поймет? Снимок и небольшая статья – сто строк, – это обязательно.
– Не надо!
– Надо!
– Тогда… – Пургин посмотрел на телефон, – тогда звони! – И добавил веско: – Туда! Номер телефона – прежний.
– Ты сам решить не можешь?
– Сам – нет. Дать снимок – значит рассекретить меня… Извини, Федор, это может сделать только высокое начальство. Там, – Пургин снова выразительно посмотрел на телефон.
Данилевский задумался. А ведь действительно, опубликованная фотография попадет в какие-нибудь иностранные досье. Пургина вычислят… и как он только не докумекал до этого? А с другой стороны, никто не поймет, если не дать ничего, – и в «Правде» не поймут, и в «Красной звезде»… Мда-а, задачка!