особняк на Фурштадской пришлось оставить.
Шел грозный девятьсот восемнадцатый… Из окна крошечной каморки, где они теперь ютились, виднелись серые громады домов Петрограда, еле угадывающиеся, занесенные сугробами трамвайные пути и проторенная тропа — на барахолку. С каждым днем все дальше уходило прошлое.
Дрова в буржуйке почернели от сырости, не горят. Окуталась едкой гарью уходящая в окошко коленчатая труба, рваненькое пальто не греет, и оттого в комнате кажется еще холодней. Женщина с искаженным гримасой лицом варит воблу. Сергей сидит на корточках перед печкой, щурится на огонь, зябко молчит и слушает простуженный, но еще богатый модуляциями голос:
— Ах, разве я так жила! Ты помнишь, Серж, единственный мой! У нас были серые в яблоках лошади, ложа-бенуар в Мариинском, дача в Крыму. У меня были меха, изумительные фамильные драгоценности — вот вся эта шкатулка была полна. А теперь — видишь, серьги, вот все, что мне осталось на жалкую память. Это я спрятала и храню, не говори никому. Ах, мальчик мой, как жестока и бесчеловечна жизнь!
Театральным жестом, словно надушенный кусочек батиста, она подносит к глазам пропахшее грязной посудой полотенце. Сергей молча вскидывает на мать темные глаза. Шипят и плюются дрова. Воняет вобла.
— Тебе нравится слушать маму? Я верю, верю — бог снова пошлет нам счастье и деньги. И у моего мальчика будет все, что он захочет: шоколадные раковинки, меренги, лоби-тоби. Мы каждый день будем ходить с тобой в синема. Ты достоин совсем другого детства…
Он рос угрюмым, молчаливым, глубоко уязвленным тем контрастом, который был между недавним прошлым и трудными послереволюционными годами. Часто менял работу: был истопником, табельщиком в порту, экспедитором. После женитьбы, в поисках длинного рубля, переехал с женой сначала в Белоруссию, потом на Кавказ и, наконец, осел в Средней Азии, куда в начале тридцатых годов приехала из Ленинграда Елизавета Георгиевна. Приехала погостить, а осталась насовсем.
Саша был поздним и единственным ребенком. К моменту его рождения отношения между супругами разладились окончательно. Сергей Васильевич запил. Он почти не интересовался сыном. Зоя Алексеевна — робкая, застенчивая женщина — преображалась, когда муж приходил пьяным, становилась резкой и злой. Бабушка оправдывала Сергея: «Жизнь у него не сложилась, Зоинька. Он ведь дворянин». — «Плевать я хотела на его дворянство! У Саши рахит, ему усиленное питание нужно, а он все пропивает!»
В пять лет Саша понимал многое из того, что происходит в доме. В восемь его уже начали тяготить назойливо-ласковая мать и редкие встречи с отцом — неприятным и чужим. Отец продолжал пить, завел себе на стороне, как он говорил, «вице-маму». Расшумевшись под гневным хмельком, он часто колотил себя в грудь и визгливо кричал в лицо жене:
— Я, сударыня, задыхаюсь от вашей мелочной, пошлой жизни! У меня душа с запросами!
Мать ежедневно жаловалась Саше, что она «страдалица», а «твой отец — мерзавец, он хочет нас бросить». И каждый раз в такие минуты мальчик вырывался из материнских объятий и убегал на улицу. Часами он стоял у кинотеатра, с завистью глядел, как ухитряются пробираться в кино «зайцами» другие мальчишки. Он не умел — боялся.
К этому времени Елизавета Георгиевна стала единственным человеком, к которому его тянуло. Своими рассказами о прошлом, о той, другой жизни — «жизни-мечте», она целиком завладела внутренним миром ребенка.
Как-то отец услышал один из ее рассказов. В тот день он был трезв, но закричал на Елизавету Георгиевну, как в пьяном угаре:
— Прекратите, маман! Я запрещаю! Хватит того, что вы меня искалечили своими баснями, — и вытолкал сына в другую комнату.
Саша внимательно слушал бабку. Слушал и запоминал. Все. В детском мозгу незримыми всходами вызревала уверенность, что главное в жизни — деньги. Учился он хорошо и без особого труда поступил после школы на исторический факультет, но работать по специальности не стал, так как не мог удовлетвориться, как он говорил, «сухим окладом». Работа гида — частые поездки с туристическими группами — позволяла проводить различные спекулятивные операции, «работал» он аккуратно, не зарывался.
Брискин и Саша сидели в гостиной.
— Я буду с вами предельно откровенен. Мне импонируют люди вашего склада. Не скрою, отдать Жанну за вас — значит, быть спокойным. — Брискин дружелюбно похлопал Александра по плечу. — Насколько вообще может быть спокоен отец, отпуская в жизнь единственную дочь. Курите. — Он протянул ему пачку «Филипп Морис». — Конечно, она должна учиться, диплом нужен, хотя, — добавил он, улыбаясь, — работать по специальности совсем не обязательно.
— Знаете, Аркадий Евсеевич, я остро чувствовал одиночество последние годы, а сейчас благоговею перед Жанной не только за прекрасное чувство, которое она подарила мне, но и за то, что перестал быть никому не нужным.
— Э-э, батенька, — погрозил пальцем хозяин. — Вот здесь позвольте вам не поверить. — Брискин лукаво сощурился. — Только глупцы думают, что одиночество — это отсутствие любимой, друзей — глубокое заблуждение! Одиночество — это отсутствие денег.
Саша рассмеялся.
— Божье — богу, кесарево — кесарю, а что людям? Деньги?
— Вот именно, батенька мой. — Брискин понюхал свисавший из вазы цветок. — Программное изречение. Жанна! — позвал он. — Мы голодны, лапушка. Скоро ты?
— Сейчас! — пообещала дочь из столовой. Через несколько минут она пригласила мужчин к столу.
— Мы сначала к рукомойнику, — сказал отец.
В белоснежной, выложенной итальянским кафелем ванне, подавая Рянскому полотенце, он снова подмигнул:
— Из того обстоятельства, что все в руках человеческих, следует только одно — их нужно чаще мыть.
— Поспешите, а то все остынет, — поторопила их Жанна.
— Вы любите музыку, Саша? — спросил Брискин, когда они после ужина расположились у камина в уютных кожаных креслах.
— Разумеется, — ответил Саша, прихлебывая из крошечной фарфоровой чашечки кофе с коньяком.
— Я обожаю музыку. Родители хотели видеть меня певцом и с трех лет водили в оперу. Когда мне «стукнуло» пять, мы с мамой слушали «Евгения Онегина». Помните, там есть сцена, когда Ларины варят варенье? Я вскочил тогда и закричал на весь зал: «А почему дым не идет из таза?» После этого моя карьера певца рухнула, и было решено, что я стану физиком. Ты бы сыграла гостю, что-нибудь, дочка.
— Пожалуйста! — попросил Рянский.
— Что вы, Саша! — замахала руками Жанна. — Я ненавижу музыку. Папуля на протяжении шести лет держал учительницу и с ее помощью пытался вдолбить в меня веру в мой музыкальный гений. Он и сейчас приходит в восторг от моей игры, хотя единственная вещь, которую я могу играть до конца — полонез Огинского.
— Вы знаете, что эта баловница говорит, когда все-таки удается усадить ее за рояль: «Ну чему ты радуешься, неужели тебя не ужасает, что этот полонез обошелся тебе в несколько тысяч рублей?»
Докладывая Азимову о результатах командировки в Ригу и Москву, Арслан все больше проникался сознанием того, что следствие по делу о взрыве, по сути, не вышло за пределы нулевого цикла. Тот, кому был адресован этот зловещий подарок, по-прежнему оставался неизвестен. И, как бы подтверждая мысль Арслана, Азимов спросил:
— Так можем ли мы, наконец, утверждать, что получателем магнитофона являлась Калетдинова?
— И да, и нет, — подумав с минуту, ответил Туйчиев.
— А точнее?