— Прошу вас, избавьте меня от подобного, — сказал он, и при этом вид у него был такой, будто с горечью вынужден принести мне большое огорчение. — Я так не люблю пресс-конференции!
А на другой день на палубе я встретился с Арамом Михайловичем Огановым. Он сообщил с явным удовольствием:
— А нам Дмитрий Дмитриевич не отказал.
Действительно, морякам не отказал. Одно дело — утомительные пресс-конференции с настырными журналистами, особенно западными, другое дело — встреча с моряками.
Это был не доклад, не лекция, это была просто беседа милого, доброжелательного, мягкого и интеллигентного человека о своей работе. В столовой команды сидели моряки, дорогие сердцу Шостаковича ленинградцы, и разговор с ними был легок и естествен. Зачем едет в Америку? Присвоили ему почетное звание доктора в одном из университетов, пригласили на вручение диплома и докторской мантии. Спрашивали о многом другом и, конечно, о Седьмой симфонии. Он сказал:
— Когда я узнал, что ее будут транслировать по радио отсюда, из моего осажденного Ленинграда, то подумал, что, может быть, и я хотя бы немного пособлю в спасении нашего города.
Гигантский город долго не обозначался там, где должен был появиться — прямо по курсу судна, хотя лайнер был почти у самого берега. Казалось, на Нью-Йорк было наброшено тяжелое ватное одеяло — города не было видно. Лайнер подходил почти к подножиям небоскребов. Город оказался погруженным в ядовитый нью-йоркский смог и раскален тропическим зноем.
Нас предупредили, что в порту антисоветчики намериваются устроить демонстрацию протеста в связи с прибытием в Нью-Йорк «Михаила Лермонтова». Но смог был таким тяжким, жара такой расслабляющей, что даже злой пыл ненавистников иссяк перед обстоятельствами. Погода оказалась не для митингов и протестов. В порту нас встречали только те, кто пришел приветствовать. Их было немного.
Перед швартовкой я обошел палубы лайнера. За полмесяца пути привык к нему, полюбил судно — уютное, удобное, красивое. Конечно, не такое большое, не такое респектабельное, как, например, «Франция» — не для миллионеров, — но таким, как Барбара, нравится. В тот год в советском пассажирском флоте оно было самым современным и считалось флагманом.
Мне было грустно расставаться с судном, которое на две недели стало моим домом. Вступлю ли когда-нибудь на его борт снова? Вряд ли. Из Америки на Родину мне предстояло возвращаться уже самолетом.
Я поднялся на мостик, куда меня временами приглашали вахтенные, и, придерживаясь старинного обычая прощания с судном, коснулся рукой отполированной ладонями вахтенных рукоятки штурвала:
— Прощай, Юрьевич!
У кораблей, как и у людей, заранее судьбу не предугадаешь. Знать бы. мне тогда, что пройдут годы и этот огромный красавец лайнер в недобрый час с распоротым скалами брюхом уйдет на дно возле берегов далекой Новой Зеландии. Был бы на нем капитан Оганов — такого бы не случилось, я в этом уверен. «Лермонтов» не вернулся. К сожалению, далеко не все корабли возвращаются к родным берегам.
Когда я узнал об этой горькой вести, в памяти всплыл облик задумчивого человека в очках, сидящего в шезлонге у борта, и его слова: «Все-таки океан лучше видеть в покое».
Но в тот год лайнер был молод, полон сил и надежд на будущее, его капитан предрекал ему большое плавание к самым далеким берегам на самых далеких широтах.
В Нью-Йоркском порту меня ждали, и я быстро прошел пограничный и таможенный контроль и, направляясь к выходу за огораживающим портовую зону барьером, увидел встречающих. В руках пожилой женщины был огромный букет алых роз. Он предназначался мне. Женщина издали улыбалась. Но в следующий момент я увидел, как ее широкая — от уха до уха — белозубая американская улыбка медленно сползла с лица, а глаза в удивлении округлились. Женщина смотрела куда-то поверх моего плеча. Я оглянулся и обнаружил, что за мной идет к выходу Дмитрий Дмитриевич. Узнала его — ведь она была американкой, родившейся в России. В тот же день в вечерней газете мне показали снимок Шостаковича, сделанный в порту. Композитор несколько напряженно улыбался, а в руке держал большой букет роз, тех самых. В подписи под снимком стояло буквально следующее: «Знаменитый русский композитор Дмитрий Шостакович прибыл сегодня в Нью-Йорк на советском лайнере «Михаил Лермонтов», открывшем постоянную пассажирскую линию между США и СССР».
Шостакович был поставлен по значению на первое место, а приход флагмана нашего пассажирского флота на второе, после запятой — так вроде бы, между прочим. У американцев свои критерии. Лайнеров в Нью-Йорк прибывает много, в том числе таких, как наш, а Шостакович на свете один.
Вечером я заехал в порт на «Лермонтов», чтобы проститься с Огановым и со всеми, с кем подружился в рейсе. Оганов только что провел пресс-конференцию для нью-йоркских журналистов.
— Жаль, что опоздали! — он был в добром расположении духа. — О чем только меня не спрашивали! Интересовались, кто такой Михаил Лермонтов — советский партийный вождь или министр. А один полюбопытствовал: верно ли, что лайнер прибыл в Нью-Йорк специально для того, чтобы доставить сюда композитора Шостаковича. И знаете, что я ему ответил?
Оганов со смехом откинулся в кресле.
— Я ответил: вы правы! Напишите, что нам выпала большая честь его доставить, а вам большая честь его принять.
Барбара пригласила меня в гости. Жила она в маленьком городке километрах в тридцати от Нью- Йорка в штате Нью-Джерси. Эндрю, ее муж, сам приехал за мной на машине. Он сообщил, что ради меня Барбара на обед позвала своего дядю, моряка, бывшего капитана. Он знает русских и даже немного говорит по-русски.
Домик у Куперов был небольшим, но приветливым. В маленькой гостиной на стене прикреплены открытки и цветные фотографии — свидетели поездок Куперов. Они большие любители путешествовать. На видном месте оказалась цветная фотография «Михаила Лермонтова» с чьей-то подписью в уголке.
— Это расписался сам капитан, — с гордостью сообщил Эндрю. — Очень любезный человек ваш капитан.
Дядя Барбары к обеду опоздал — на дороге образовалась автомобильная пробка из-за аварии. Это был морщинистый, худощавый, подвижный человек, полный оптимизма, об оптимизме свидетельствовала даже его лысина, которая бодро поблескивала в падавшем из окна луче солнца. Здороваясь со мной, он улыбнулся всеми своими морщинами и бодро заявил:
— До свидания!
Оказалось, что мистер Герберт Хьюз знает по-русски еще «на здоровье», «до дна», «полундра» и «Катюша». Этим его знания нашего языка исчерпывались.
За обедом мистер Хьюз был разговорчив, много курил и почти ничего не ел. Его обуревали воспоминания. Да, он знает русских, бывал в России, правда, всего один раз. Ходил в порт Полярный на транспорте «Лонг Айленд» в морском конвое.
— Это было настоящее дело, доложу я вам! — вскрикивал Хьюз. — Шторм, туман, холодища адовая. Германские самолеты липнут к конвою, как осы. Мы едва успеваем отплевываться зенитками.
Хьюз так разволновался, что даже привстал над столом, словно выступал перед многолюдной аудиторией.
— Вдруг вижу, из тумана два эсминца, как коршуны, аж пена у бушпритов. Прямиком на мою посудину. Докладывают на мостик: с кормы — третий! Ну, думаю, каюк! В клещи берут! И тут этот третий, будто тигр, бросается на первых двух и давай по ним палить! Смотрю в бинокль: на гафеле бело-голубой флаг с красной звездой, серпом и молотом. Русский! На борту его название. Но попробуй, прочитай! На моей посудине никто русского не знал.
Рассказчик опустился на стул, прикурил сигарету, медленно выпустил дым, давая себе передышку в стремительном потоке воспоминаний.
— …Ну, тут на помощь вашему эсминцу подоспел английский крейсер. Отогнали немцев. Потом этот эсминец всю дорогу шел недалеко от нас в конвое, мы поглядывали на него, и на душе становилось спокойнее.
Хьюз вздохнул: