на носовом платке. В клинику Джо вернулась отбывать остаток двухнедельного курса, на прохождении которого настоял ее психиатр. Тогда же, в клинике, она рассказала Генри о коммуне, обитавшей на ничьей земле, под арками. О людях, отвергших ту жизнь, что спланировали для них родители и учителя, и повернувшихся к более яркому и менее материалистическому будущему.
— Я скучаю по ней, — признался Генри, шагая чуть впереди меня по мощеной дорожке. — По ней и по ее идеям. По разговорам о вещах, которые значимы для нее. Она таким… таким детским голосом разговаривает о самом существенном, будто боится того, что может сказать. Будто пытается преуменьшить важность своих слов детскостью голоса. Но когда мы разговариваем, глаза у нее такие старые. Словно… словно в ней есть некая великая древняя мудрость. Ты заметил, какие старые у нее глаза? Я хотел привезти ее сюда. Под это огромное небо. Хотел, чтобы она вдохнула этот воздух — он будто очищает своей сыростью.
Некоторое время мы шли молча. К югу от нас небо разрезала стая гусей. Размытое, водянистое солнце клонилось к закату, и свисавшие над берегом ветви деревьев сливались в его ослабевших лучах в зеленые облака пышных крон. Генри пнул ногой камешек, и лишь этот звук нарушил тишину. Дожди прошли, ветер стих, умолкнул шелест листьев. Гуси больше не курлыкали, и даже шум волн, бьющихся о далекий берег, не долетал до нас.
Глава 5
Один в городе
Я переехал в маленькую квартирку в доме из красного кирпича на Мюнстер-роуд. Квартира находилась на первом этаже, и окно спальни смотрело на серый, угрюмый двор. В дождливую погоду посредине двора собиралась лужа, и по вечерам, читая при свете стоявшей у кровати черной настольной лампы, я с удовольствием прислушивался к крещендо тяжелых капель. Обитала во дворе и какая-то живность, некие ночные твари, чьи шелестящие шаги звучали саундтреком к моим снам. Кружа по стенам огромного кирпичного здания, ветер завывал и швырял в окно пригоршни дождя. В тот хмурый и сырой остаток лета я много читал. Читал в вагоне метро, читал за столом в «Силверберче», потом снова в метро и, наконец, в постели. Если не работал, то читал. В гостиной моей маленькой квартирки не было ничего, кроме печального серого кресла с потертыми подлокотниками и лопнувшими пружинами, которое я поставил в центре комнаты. В антикварном магазине на Лилли-роуд я купил кофейный столик, на который складывал книги. Я садился в неудобное кресло, щипал усталые подлокотники и погружался в чужие жизни.
Я будто наверстывал упущенное в Эдинбурге, будто пытался постичь то, чему следовало научиться на лекциях, которые пропускал, или в беседах с умными и серьезными людьми, компании которых некогда избегал. Меня живо интересовало, что читают пассажиры подземки: на Районной линии маленькая, похожая на птичку женщина в зеленом пальто листала том Буллока «Гитлер и Сталин»; на «Пиккадилли» парень с дредами толщиной с кубинскую сигару, темными татуировками на темной коже и ослепительной ухмылкой на лице изучал доктора Спока; на платформе «Эрлз-Корт» румяный старичок в твиде и с кустистыми бровями углубился в «Лолиту». Садясь за стол на работе, я прятал «Герцога» в «Трейдер мэгэзин» и с усилием выбирался из мира, в котором успел увязнуть.
Вечерами я ходил в театр. Стоял в очереди на дешевые спектакли, спешил на экспериментальные постановки Беккета и Брехта в жутковатых складах Уоппинга и мрачные интерпретации Шекспира, разыгрывавшиеся в освещенных лишь свечами криптах высоких викторианских церквей. После этих пьес я забирался на верхнюю палубу автобуса, смотрел в окно, на котором отраженный дождем свет воспроизводил узоры Джексона Поллока, и звонил Генри. Он работал в отцовской газете, помогал расследованию в отношении табачной рекламы, жил дома и каждое утро отправлялся в Лондон на отцовском «ягуаре». В голосе его звучала здоровая усталость. Я старался гнать прочь мысли о пустой квартире, лоснящихся простынях, сменить которые следовало бы еще пару недель назад, маленькой трагедии сыра на тосте и компании одного лишь радиоприемника.
Возле моего нового дома обитала бродяжка. Что это женщина, я понял только через неделю после переезда. Завернувшись в грязное тряпье, она сливалась с тротуаром, растекалась по пакетам, которые постоянно таскала с собой. Ее гнали из магазинов, где она укрывалась от дождя, и тогда единственным приютом оставалось сухое дерево, стоявшее у входа в наш дом. Воняло от нее невероятно. Чем-то темным, непонятным и опасным. То не был обычный запах потного тела. Вонь эта вообще не ассоциировалась с чем-то живым. От нее несло тухлой свининой, чем-то таким, на что слетаются мухи. Каждое утро, отправляясь на работу, я проходил мимо нее и, стараясь не воротить нос, наклонялся и оставлял рядом с ней яблоко. Со временем это вошло в привычку, стало чем-то, чего я ждал. Я покупал пакет яблок в магазине на углу, мыл одно в раковине перед уходом из дома и осторожно клал его на землю у ее ног. Она ни разу не поблагодарила — может быть, и не могла говорить, — но между нами установилась какая-то связь, и те дни, когда я, выходя утром, не видел бродяжку на месте, становились немного беднее из-за ее отсутствия.
Переезд из старого дома дался тяжко. Хотя мы не прожили там и года, срок этот казался больше из-за новизны самой жизни. Как и любое место, отмечающее начало новой эры, оно обрело особое значение. Через два месяца, на протяжении которых комнаты Генри и Веро пребывали в нетронутом виде — так могла бы поступить мать, оплакивающая сбитую грузовиком дочь, — за вещами Веро приехали ее отец и брат. Их прибытие возвестило конец всякого притворства. Отчасти я даже обрадовался необходимости покинуть сцену воспоминаний. Был холодный, пасмурный сентябрьский день. Они приехали на серебристом фургоне и любезно предложили перевезти и мои скромные пожитки.
Брат Веро, Ги, оказался высоким парнем в очках с толстыми стеклами, за которыми прятались ясные зеленые глаза. Ги работал в центре для беженцев в Кале. Поначалу я принял его за человека строгого и даже сурового, но он был просто серьезным и задумчивым. Ги отстраненно мне улыбнулся.
— Вы — Чарли? — спросил он, выйдя из машины и пожимая мне руку длинными холодными пальцами. — Вероник говорила о вас. Рад познакомиться. Должен сказать, мы очень довольны тем, что она вернулась, и… мне жаль вас. Вам, похоже, нелегко приходится. Давайте помогу.
Мы загружали вещи, а отец Веро оставался в салоне «мерседеса». Маленький, жилистый, он смотрел на город, как следователь на подозреваемого. По пути к моей новой квартире я сидел рядом с ним, стараясь не замечать сухоньких ног, свисавших с сиденья и болтавшихся при каждом толчке. Едва мы тронулись, как он положил свою ручонку на мою руку, но жест этот не был дружеским. Английский у него был строг и формален.
— У меня на Вероник были большие планы. Я всегда гордился ею. Видели бы вы ее лет в восемь- десять. Что-то невероятное! Настоящая динамо-машина. Постоянно в движении. Такая красивая, такая пылкая. Когда мы жили в Африке, она часто приходила в операционную — понаблюдать за мной. Смотрела, как я вскрываю грудную клетку, и хоть бы что. Каждую деталь ловила. Поразительно. Здесь она себя погубила.
Мы проезжали мимо бутика, где продавались сумочки с золотыми пряжками, и он вскинул руку.
— Не знаю, что вы, молодые люди, себе думали. Смотрю, как люди растрачивают себя впустую, и злюсь. Такая многообещающая молодежь! Но она теперь во Франции, и ей придется отучиться от всего этого. Будет работать с братом в лагере для беженцев. Вот настоящая работа. Уверен, Вероник ухватится за нее обеими руками. Станет приличным человеком. Не то что эти девчонки, которые только своей внешностью и озабочены. Вы, наверно, заметили, что как только девушка начинает ценить свою красоту, эта красота мгновенно теряется. А вот ее — вернется. Я всегда старался быть рядом с ней. Теперь мы восстановим прежнюю близость.
Пока мы с Ги выгружали мои книги и одежду, старик сидел в машине и смотрел прямо перед собой. Ветер подхватывал обрывки газет и пластиковые пакеты, швырял их в воздух, и они кружили, как птицы. Ги пожал мне руку, сел за руль и повернул ключ зажигания. Отец Веро высунулся из окна:
— Удачи, Чарли. Человек вы вроде бы хороший, но попали в ловушку. Помочь вам, как помог Вероник, я не могу, но удачи желаю. Прощайте.