— Ты что тут делаешь?
Волна уже пошла обратно, забирая её, не прекращающую танца, и я успел сказать:
— На тебя смотрю.
Она тоже кивнула, словно услышала, хотя, кажется, не услышала — и ещё немного станцевала для меня, а потом на танцполе так заметался свет, что она пропала — как будто ушла под воду.
Можно было бы пойти вслед, хотя бы по пояс забрести — но такие, как она, пираньи, не то чтоб рвут на волокна чресла наивным пловцам — это ещё ладно, — они перекусывают какую-то непонятную жилу, без которой сразу не хочется жить, хотя некоторое время совсем не чувствуешь боли.
Я поспешил на улицу.
Грех тем временем пробрался в располагавшуюся над танцзалом кабину диджея и, завладев его микрофоном, объявил:
— Диджей имеет честь поздравить всех однополых товарищей, собравшихся в «Джоги» во имя женского праздника. В подарок мы предлагаем уважаемой братве трижды прослушать композицию «Голубая луна». Братва, не стреляйте друг в друга! Любите друг друга! Ласкайте друг друга! И к чёрту этих баб! Раз в году нормальный пацан имеет право побыть самим собой! Северный район приглашает буцевскую бригаду на танец!
Опять, но в два раза громче, безбожно хрипя, заиграла эта самая «Голубая луна». Кобла за столиками, услышав неожиданно и насмерть оборзевшего диджея, озирались по сторонам.
Я очень наглядно представил, как тот самый очкарик, которого мы видели с утра, пытается успеть удавиться до того, как за ним придут из зала.
— Красиво я придумал! — хохотнул Грех на улице, улыбаясь во всё грешное лицо.
Севрайон — это одна преступная бригада в нашем в городе, а буцевская — другая.
С улицы я услышал, как после первого куплета «Голубая луна» оборвалась и зазвучала мрачная композиция про централ. Всё равно будет тебе, диджей, медленная смерть, ничего ты уже не поправишь.
— Кто это с тобой там был? — лукаво спросил Грех, забравшись в патрульную машину. — Вся такая а-яй и о-ей? Я думал, сейчас ты бросишься вприсядку вокруг неё.
— Жена, — снова соврал я.
— Ага, — сказал Грех. Он, естественно, был в курсе, что у меня нет никакой жены.
По утрам, после смены, мы пили чай в раздевалке.
У Лыкова с собой всегда были бутерброды — сыр на колбасе, под колбасой сливочное масло, красота. К бутербродам прилагался завёрнутый в восемь слоёв полотенцем, как младенец на морозе, душистый плов или, на худой конец, винегрет — тоже тёплый. Мамуля заботилась. Лыков так её и называл: «Мамуль, мамуль». Я всё представлял себе, как он, собираясь по звонку Шороха, говорит: «Скоро приду, мамуль!», садится в «восьмёрку», мчит куда-то, ломает минуты за две кому-нибудь челюсть и обратно приезжает: «Ну, как ты, мамуль?». При этом целует её в макушку.
(Лыковский папка в это время разгадывает кроссворд на кухне. С папкой они не общались, слабо ощущая своё родство.)
Лыков быстро раскрыл запрятанную в махровое полотенце кастрюлю, где нежилось пюре с мясной подливкой, от вида которой у меня немного уплыла, но потом вернулась на берег голова, достал свои бутерброды, числом три, порезал каждый на равные части и скомандовал: «Угощайтесь!».
Мы-то открыли каждый по железной банке, нам удивить его было нечем. Но Лыков недолго думая вывалил чью-то тушёнку в пюре, всё время нашей смены стоявшее на батарее в раздевалке и не совсем остывшее.
Сверху присыпал сайрой — получилось обильно и аппетитно.
Грех, впрочем, остался несколько недоволен:
— Чай туда вылей ещё, — посоветовал он.
Но сам же первый кинулся жрать.
Съели всё, даже умолкнув от удовольствия. Шорох протёр тарелку хлебом так, что хоть брейся, глядя в неё.
— Типа, всё, — сказал Шорох и, приподняв тарелку, осмотрел её со всех сторон.
Дома никогда так вкусно не поешь, как с товарищами полшестого утра в пропахшей берцами и мужскими тельниками раздевалке.
Добравшись в свою квартирку, я сразу лёг спать — хорошо заснуть, когда ты пришёл с ночи, пахнешь морозцем и молодым потом и лезешь с холодными ногами под толстое одеяло, уже засыпая, засыпая и даже не глазами слипаясь, — а всем телом — с дрёмой, теплом, полубредом.
Из полубреда, где всё ближе наплывал невыносимый, пахнущий кипящей карамелью Гланькин рот, меня вырвал звонок. Показалось будто проволочным крючком подцепили мозг и резко потащили его наружу.
— Алло, извини, это Аглая, — сказала трубка.
«Это тот же самый рот, что во сне! — подумал я ошарашенно, будто застигнутый врасплох. — … Откуда она знает про то, что я искал её рот?»
— Ты слышишь? — спросила она.
— Слышу, — наконец проснулся я.
Придвинул ногой валяющиеся на полу часы: ё-моё, я заснул пятнадцать минут назад.
— Тебя вчера ночью диджей слил Буцу, — сказала Гланя. — В очках этот, знаешь… Знаешь?
— Да знаю, знаю, — ответил я.
И в очках знаю, и Буца знаю. Буц был местный криминал и авторитет, кажется, он вчера сидел в «Джоги», когда Гланька танцевала мне.
— Ну, ты помнишь — очкарик вчера учудил — поздравил пацанов с женским днём и хотел три раза поставить им «Голубую луну». Его за ухо притащили к Буцу, а он свалил всё на тебя. Сказал, что это не он поздравлял, а то ли ты, то ли который был с тобой. И ещё сказал, что ты вчера утром загасил в «Джоги» трёх ребят из его бригады. Двое из них в больнице с переломами.
…как много информации для человека, поспавшего пятнадцать минут.
— Буц сказал: «На нож посадим мусорка». Это он про тебя, — сказала Гланя.
Голос у неё был такой, с каким идеальные небесные комсомолки должны были читать присягу о верности всем идеалам на земле: высокий, внятный, красиво подрагивающий, с грудной хрипотцой.
— Дурь какая, — сказал я, растирая лицо кулаком. — Кому он это сказал?
— Мне, кому, — раздражённо ответила Гланька.
— А ты что сказала?
— Сказала, что я тебя не знаю.
У Гланьки вдруг резко зашумела вода, как будто на полную врубили кран. Тут же раздался сильный и злой мужской голос:
— Аглай, чего так долго?
— Сейчас, Буц! — сказала она и отключилась.
Гланька училась на последнем курсе иняза, отлично говорила на английском и ещё на каком-то басурманском. Отец её был дипломатом — но он давно оставил семью, да и чего было делать дипломатам в нашем городе. Хотя, кто знает, — может, по отцовской протекции Гланьку всякий раз просили помочь в качестве переводчицы, когда в город заявлялись большие делегации.
Мы так и познакомились, когда три дня подряд водили нерусских гостей по нашим заводским цехам, и Гланя им переводила, а я их охранял.
Гланя была в компании с вечно затруднявшейся в поиске нужных слов бонной из мэрии — и та, несколько раз смерив молодую соперницу мутным взглядом, уступила ей место возле главы делегации, а сама добровольно ушла расписывать заводскую прелесть делегационному охвостью.
Охрана была нелишней — медленно звереющие и живущие исключительно продажей лома заводчане могли, например, забить гостей разводными ключами.
Гости вроде как собирались восстановить производство. Но нехитрое чутьё почему-то уже подсказывало, что, откатив нашему градоначальнику и скупив завод за копейку, они тут же его обанкротят.