Построили его, однако, не мы, но я все-таки замечу, что Дзержинск никогда не был самым грязным городом в мире и даже в советские времена делил звание одного из самых грязных городов со своими коллегами на Западе, вовсе не опережая их. В Оке, на которой стоит Дзержинск, я все детство купался, и люди там без вреда для жизни купаются до сих пор и рыбу ловят — чего не рискнут делать граждане в половине крупнейших европейских столиц, не говоря о людях, проживающих близ зарубежных химгигантов (которые, правда, многомудрые капиталисты предпочитают переправлять в страны третьего мира, создавая при этом, конечно же, рабочие места дикарям, но лишая рабочих мест собственных граждан).
Но я не о том. Я просто хочу сказать, что Дзержинск, равно как и другая моя малая родина — деревня Ильинка в Рязанской области, — актуальные по сей день примеры массового исчезновения рабочих мест и остановки десятков огромных производств (в Дзержинске) и привычного сельскохозяйственного оборота (в Ильинке) путем банкротства колхоза. Я никоим образом не желаю обвинить г-на Авена в произошедшем — как и в том, что в России до сих пор ежегодно, как при нескончаемой чуме, исчезают сотни деревень, — но, право слово, все ваши «рабочие места и стипендии» объективно не способны изменить здесь ситуацию.
Не способны. И не меняют.
Так что делайте свое дело и не мешайте заниматься своими делами другим людям, пусть и не похожим на вас. Либерализм — не сектантство. А то мне иногда кажется, что вы чужую свободу ненавидите не меньше, чем всевозможные ксенофобы и националисты самых постыдных мастей.
Самое важное наше с г-ном Авеном различие в том, что для меня свет клином не сошелся на моей правоте и я в ней вовсе не уверен, но лишь ищу ее (о чем неоднократно и прямо, и косвенно говорю внимательному читателю в своем романе). Зато г-н Авен в своей правоте уверен бесконечно и яростно, он-то давно все понял.
А мы нет. Ну и флаг нам в руки.
Что до стилистических претензий г-на Авена к тексту моего романа, то здесь мне придется замкнуть уста. Может, и у меня есть претензии к г-ну Авену по поводу его банковской деятельности, — но едва ли он их стал бы даже выслушивать.
А я вот выслушал и смолчал.
Определенно, я человек большой культуры.
Слишком много правых
Мне и не вспомнить теперь, с какой целью мы собирались с пацанвой на огромном сеновале в конюшне. Скорее всего, там было тепло, а внизу дышал и перебирал большими губами конь. Приходил конюх, и мы затихали в испуге, беспричинно хихикая в ледяные воротники.
В переизбытке чувств, чтоб всех вконец рассмешить, один чернявый, с наглыми глазами пацан из соседней, приросшей к нашей, деревни нарисовал на морозном оконце свастику: до сих пор вижу его грязный ноготь и вдохновленное лицо с ехидным прищуром.
Сосед мой, Саша, живший через дорогу от нас, простой и, быть может, не самый разумный паренек, завидев рисунок, дернул щекой и спросил:
— Ты это… опять?
— А чего? — ответил чернявый. — Я вообще считаю, что Гитлер был… что надо. Столько стран захватил.
Утопая в сене, Саша перевалился поближе к оконцу и звонко ударил рисовальщика в челюсть. Тот ответил дурным, обиженным матом и сразу получил еще раз, но уже в нос, из которого, яркая и очень обильная, весело полилась кровь.
Надо сказать, Сашку родили как-то удивительно поздно — у него воевал даже не дед, а отец. Так что Сашка обладал совсем близкой памятью на эти вещи.
Не видел его уже четверть века, но многие годы в дурных и унизительных ситуациях, когда унижали и не меня вовсе, а нечто крайне важное вне меня и надо мной, я говорил себе: «Сейчас Сашка придет, и…»
Слишком много толерантности, знаете ли.
Слишком часто я сам себе позволял всевозможные вольности, которые позволять нельзя: не было Саньки на меня.
Настали времена относительности всех понятий и обезволили наше сознание. Мы способны разжевать и сплюнуть любую очевидность, пожав плечами и сказав: «Ну, это сложный вопрос, нельзя так однозначно…»
Это простой вопрос. Нужно именно что однозначно, не то можно словить в челюсть.
В тот раз Сашка начал затирать свастику варежкой, но получалось плохо, и он снял с правой руки связанный бабушкой дар и приложил к нарисованной свастике голую ладонь. Через минуту рисунка не было, зато был отпечаток детской руки на стекле и сквозь нее — почти бесцветное зимнее солнце.
Я вспомнил в ту минуту, как позавчера в школе сам нарисовал такого же паука в тетради, привычно перепутав, в какую сторону свастика смотрит.
Вспомнил и сам себя застыдился. Как бы этот стыд пронести через всю жизнь…
Мы и так в последние времена оказались почти что в пустоте: с тысячелетним рабом внутри, с историей Родины как сменой методов палачества, а «Есенин был странно близок с гомосексуалистами», а «Космодемьянская оказалась душевнобольной», а «Гагарин не летал в космос», а еще разруха в головах, тьма в подъезде, и к свободе мы пока не готовы.
Оставьте нам хоть что-нибудь, хотя бы одно крепкое место в этом болоте, где мы удержимся на одной ноге, вторую поджав, что твоя цапля, — с неизменной лягушкой в клюве. Чего-чего, а лягву нам всегда подсунут.
Но нет нам крепкого места, все туда кто-то другой стремится присоседиться, а нас спихнуть. Атаман Всевеликого войска Донского и по совместительству депутат Государственной думы Виктор Водолацкий подписал указ о создании рабочей группы по реабилитации повешенного за сотрудничество с нацистами генерала Петра Краснова.
Ох, атаман Всевеликого войска, не шутил бы так.
«Пока Москва корежится в судорогах большевизма и ее нужно покорять железной рукой немецкого солдата, примем с сознанием всей важности и величия подвига самоотречения иную формулу, единственно жизненную в настоящее время: „Здравствуй, фюрер, в Великой Германии, а мы, казаки, на Тихом Дону“» — так писал Краснов в июле 1942 года.
«Железной рукой», значит, «нужно покорять» Москву. И железной пятой топтать потом.
Мой рязанский дед как раз в июле 42-го заканчивал учебку, и вскоре вывезли его в чистое поле под Сталинградом, где получил он первую свою контузию и потерял первого напарника — дед был пулеметчиком, — и только «вторых номеров» у него убило шесть человек за войну.
Другой мой, липецкий дед — комбайнер, имевший бронь, последний раз жал тем летом рожь и осенью ушел в артиллеристы, а потом попал в плен, откуда вернулся 47-килограммовым доходягой: двухметровый мужик. Чуть не выдавили из него жизнь железной рукой.
Теперь казачий депутат рассказывает нам, что Петр Краснов сражался против большевизма.
То есть если бы, скажем, рязанскому деду моему снесли опозоренной казачьей шашкой беспартийную голову, это оказалось бы борьбой с Советами, а никак не с моим дедом и не с моим родом?
Не родился бы я, не родились бы родители мои, не было бы детей моих — зато и большевизма не было бы: так, верно, стоит мне рассуждать.
Надо задуматься нам, неразумным, над словами атамана Всевеликого войска. Видимо, мой подход слишком одиозен, однобок, относителен. Я историю Родины пытаюсь соотнести с той кровью, что текла в