– Я понял все, что мне сказали. Все, что услышал. Все, что увидел. Что я еще должен понять?
– Может, он и не убивал, я не могу так вот окончательно судить. Судить, уличать, доказывать – это, капитан, твое дело. Я могу только суждение высказать, предположение, умозаключение…
– Почему ты решил, что он убийца? – твердо спросил Зайцев.
– Он не сказал ни одного слова правды.
– Ты рыбу видел?
– Это не речная рыба. Это прудовая рыба. Он не мог поймать ее на рыбалке. Он мог купить ее в соседнем гастрономе. Она живая. Как он мог живую рыбу привезти домой? Он что, в ведре ее вез? Так не бывает.
– А плащ?
– А что плащ?.. Ну подставил под душ на минутку, вот он и сделался мокрым. А в карманах сухо. Сухие карманы, – повторил бомж, словно не уверенный, что Зайцев его понял. – Он не был на рыбалке. Но все время доказывал, что был. И все время врал. Зачем ему врать, если он был на рыбалке? Зачем ему так настойчиво отрекаться от Акимовых, если ты нашел у них пачку открыток? Люди старые, одинокие, они рады любой весточке из внешнего мира… Они берегут эти открытки, перечитывают их. Какое-никакое, а все утешение… Он, наверно, не подумал, что его открытки будут хранить годами… Глупый.
– Он и сапоги приносил, показывал… Так грязь еще свежая, – неуверенно проговорил Зайцев.
– Это городская грязь. Возле речки другая… С травой, илом, навозом… А это другая. Вот, возьми. – Бомж вынул из кармана и протянул Зайцеву маленький сверток из газеты. – Грязь с его сапог… Твои ребята пусть посмотрят в свои микроскопы. Они разберутся и скажут тебе, городская она или речная. И еще… У него на пальцах следы клея… «Момент» называется. Чтобы отпечатков не оставить, подушечки пальцев смажешь, и несколько дней клей держится. С одного раза не смоешь, даже если и захочешь.
– У него вроде и свидетель есть…
– А что свидетель? Какой это свидетель? Меня кто-то попросит, я тоже смогу подтвердить все, что угодно. Ты пригласи этого Николая к себе в кабинет, потормоши его хорошенько, скажи, что на кону два убийства… Он и дрогнет. Этот Тихонов наверняка запудрил ему мозги. Дескать, загулял, у бабы был, подтверди, что на рыбалку ездил… Он и подтвердит. Но долго не продержится. Покажи ему снимки трупов, кровь, развороченное лицо старика… Дрогнет. На фиг ему в это вляпываться. Все очень просто, капитан… Тихонову сейчас надо отдалиться от Акимовых… А когда все успокоится, когда ты уже не будешь заниматься этим, он возникнет со своими правами на квартиру… Им сейчас там тесновато, а в трехкомнатной будет в самый раз…
– Неужели вот так просто можно пойти на подобное? – почти шепотом произнес Зайцев.
– А почему нет? – удивился бомж. – Люди каждый день идут на что-то подобное. Сделать аборт, убить собаку, предать друга, прогнать женщину, которая тебя любит, расстрелять стариков в затылок, в спину. Я же говорил тебе – стеснительный убийца тебе попался.
Зайцев долго молчал, глядя перед собой на дорогу, на проносящиеся мимо машины, на темнеющее уже к вечеру небо. Бомж молчал. Поездка для него оказалась утомительной, и он задремал в углу на заднем сиденье.
– И ты давно все это понял?
– Мыслишка мелькнула еще там, в квартире старика и старушки.
– Какая мыслишка?
– Когда я вышел покурить на площадку, с соседом потолковал… В день убийства старик бегал к этому соседу за водкой… Гостя, говорит, надо угостить… А у соседа оказалась только початая бутылка. Старик его заверил – неважно, дескать, сойдет. А початой бутылкой, капитан, можно приветить только близкого человека… Вот и приветил.
– У тебя все? – спросил Зайцев, как бы очнувшись, как бы вернувшись из тех мест, по которым он носился только что.
– Ты о чем, капитан? А, вспомнил… – Бомж протер глаза, поерзал на сиденье. – Еще один момент… Кафель.
– Что кафель? – сдерживая себя, спросил Зайцев.
– На балконе у него кафель. Хороший такой запас кафеля. По качеству он средненький, из дешевых, но много.
– Это хорошо или плохо?
– Смотря с какой стороны посмотреть… Если вообще для хозяина, то хорошо… А для Тихонова плохо.
– Говори, говори, Ваня… Я слушаю тебя, – сказал Зайцев раздраженно. Впрочем, это могло быть вовсе и не раздражение, скорее нетерпение.
– Я спросил у него, зачем, дескать, кафель… Говорит, на кухне возле раковины хочет обложить пару квадратиков… И красиво опять же, и стена не мокнет, и протереть всегда можно…
– И что же здесь от убийства?
– А от убийства, как ты выражаешься, капитан, количество кафеля. Там его метров тридцать! Квадратных! К большому ремонту готовится Тихонов. В его квартире столько кафеля не нужно. Для трехкомнатной квартиры приготовлен кафель. Опять же линия ума и линия сердца на ладошке…
– Что линия ума? Что линия сердца? – почти заорал Зайцев.
– Сливаются.
– И о чем это говорит?
– Ущербный человек… И по уму, и по сердцу.
– Про ладошку ты хорошо сказал. Надо обязательно включить в протокол, – хмыкнул Зайцев и, включив мотор, круто развернул машину в обратную сторону.
Бомжара возвращается
Нет, ребята, не надо меня дурить, я все в этой жизни уже знаю, во всяком случае знаю главное – ничто хорошее не может продолжаться слишком долго. А если что-то хорошее и существует некоторое время – это повод задуматься о жизни и правильности твоих представлений о ней. Вот открыли недалеко от моего дома маленький такой магазинчик, хозяйственные товары продавали. Стоило только мне полюбить его легкой, необязательной любовью – закрыли. Теперь там зал игровых автоматов, говорят, заведение более прибыльное. Аптека как-то возникла на углу, хорошая, скромная аптека без виагры, но с валидолом. Только пристрастился – приказала долго жить. Сейчас там пивной бар. Небольшой, пока еще в кружки пиво наливают, до банок дело не дошло, не растащили еще кружки благодарные посетители на сувениры. Но ходить туда опасаюсь – вдруг привыкну…
Передел собственности продолжается, куда деваться…
Магазин, аптека, бар – ладно, это терпимо, можно переболеть. Но вот женщина… Хорошая женщина, молодая и красивая, любовные записочки писала, коротенькие, но… Разве пишут длинные любовные записки? Обстоятельными бывают лишь прощальные письма. И вот только сроднился, только свет на ней клином сошелся… На моих глазах, представьте, на моих несчастных, как у побитой собаки глазах, она тискается с каким-то поганым хмырем. Может быть, он для нее не такой уж и поганый, но все, кто при мне целуется с ней – хмыри поганые. И поступила она так не со зла, не по испорченности своей нравственной, нет, ребята, все проще. Увлеклась, девочка, заигралась, как она выражается. И просто перестала меня видеть. В самом прямом, простите за ученое слово, физическом понимании слова. Сидел я на голубой скамейке, на набережной, никого не трогал, рядом лежала собака. Так вот, не видела она ни меня, ни собаки, ни моря. В этот момент мы с собакой и с морем в своем значении для нее уравнялись, сделались как бы несуществующими.
Конечно, увидь она меня, нашла бы местечко, где можно было… Для чего угодно не трудно найти местечко летом в Коктебеле. Кстати, и зимой тоже. Но не увидела. И очень удивилась, когда я горестно рассказал ей об этом случае. Искренняя, блин, бесхитростная. Ну, да ладно, не обо мне речь и не об