становился все флегматичнее, и, наконец, через месяц или чуть больше с извиняющей улыбкой заявил зятю, что в его просьбе отказано вышестоящими инстанциями, и решительно посоветовал ему года на два, а то и на три, махнуть рукой на свою нелепую затею, — для подобного решения, мол, есть самые веские основания. Меньшенин, давно уже привыкший к любым неожиданностям, удивил своего именитого шурина, — он лишь по-детски беспомощно пожал плечами и хотел было идти, однако не любивший ненужных нелепостей Одинцов остановил его в самый последний момент.
— В чем дело, Вадим? Вы еще не все сказали? — спросил зять, стоя у двери и всем своим видом выражая полнейшую безмятежность.
— Вы ничего не ответили, — напомнил Одинцов, с трудом заставляя себя по- прежнему улыбаться, но Меньшенин все так же молча дал понять, что говорить по данному вопросу ему нечего.
— Конечно, нечего! нечего! — вспылил шурин. — Заварил кашу и забыл, другие расхлебывайте.
— Зачем волноваться, Вадим, — вполне искренне озадачился зять, — на тебя не похоже… Ну, не вышло, и пошли они к черту, придется отступить, другого не придумаешь.
— Хорошо бы к такому разумному выводу прийти раньше, — не удержался еще от одной колкости Одинцов. — Все ваше нынешнее смирение — так, маска, поди, опять детская игра. Те же свои недозрелые теории вы начинаете незаметно проводить в лекциях… вводить в смущение неискушенных, едва-едва оперившихся юнцов. А вам не страшно за их души, за их будущее? И надо наконец поставить все точки… Зачем вам понадобилось шельмовать перед теми же студентами мой последний учебник, мой самый дорогой труд?
— Шельмовать? — широко раскрыл потемневшие, даже где-то в глубине искристо взблеснувшие от неожиданности глаза Меньшенин. — Вы в самом деле так считаете? Остается лишь развести руками… А впрочем, вы хороший капитан…
— Что, что?
— У вас, дорогой родственник… вы не обижаетесь, что я так интимно вас называю? Нет? Ну и слава Богу, я так и думал, все- таки мы у себя дома… Так вот, у вас превосходная футбольная команда, — интернациональная, блеск! Вы прекрасно осведомлены о самых незначительных интересующих вас начинаниях…
— Не хамите, Алексей, это вам не идет… тон, тон! — опять возмутился Одинцов, теперь уже совершенно позабыв о первоначальном варианте разговора. — Потрудитесь обдумывать свои слова!
— Обдумываю, обдумываю, как же иначе? Знаете, давление слишком поднялось, пора, пожалуй, расходиться, — сказал зять. — Женщин волновать незачем. Спокойной ночи…
— Алексей…
— Да?
— Не хотите ли рюмку коньяку? — предложил шурин, с несколько виноватой ноткой в голосе. — Женщины женщинами, разумеется, это важный предмет, но нам как-то придется договариваться… жить ведь надо.
— Жить надо, — согласился зять, опять с насмешливым блеском в глазах. — И коньяку выпить надо… что ж, коньяку выпить неплохо.
Он вернулся на свое обычное место, Одинцов достал бутылку и рюмки, и вскоре они уже чокнулись и выпили; зять сразу до дна, а шурин едва-едва смочив губы.
— Вот и хорошо, — сказал Одинцов с облегчением. — Может быть, тебе, Алексей, дать рюмку побольше?
— Можно больше, — согласился Меньшенин, ощущая какое-то странное состояние отрешенности и пытаясь понять, что это такое; он взял из рук шурина большой хрустальный фужер старой ручной работы с каким-то вензелем, чуть ли не до краев налитый золотисто-темной жидкостью, и поблагодарил кивком, затем вздохнул. — И все-таки, Вадим, жизнь хороша, и я желаю ей продолжаться вечно, — сказал он, отпивая из фужера. — Хороший коньяк, даже я, дилетант, вряд ли ошибусь в оценке. Что с вами, Вадим?
Одинцов, застигнутый врасплох, не стал скрывать своей растерянности.
— Почему-то мне сегодня немного не по себе, — признался он. — С утра голова болела, с трудом дождался вечера. И возраст не такой уж преклонный, а я иногда… вот как сейчас, кажусь себе неимоверно старым…
И тут их глаза встретились.
— Давно известно, многие знания, многие скорби…
— Не надо, Алексей, к чему? — остановил зятя Одинцов. — Дело ведь не в том, что придется умирать, данная формула не подлежит обсуждению… вот кому свое дело оставить?
— У вас, Вадим, какое-то необъяснимое, упадочническое состояние. Кроме того, рядом с вами такая многогранная личность — профессор Коротченко, я думаю, он спит и видит себя в директорском кресле… А жить он будет долго! — Меньшенин засмеялся, разом допил свой бокал. — Новый интернациональный тип проклюнулся в эпохе: все уметь, ничего не делать, всем руководить и жить не менее ста лет. А самое главное, все контролировать:
— Что, что? Ах да, как же! Вы все шутите, — не принял его тона Одинцов. — Команду какую-то придумал… налить?
— Ага, валяйте, Вадим, — оживился еще более Меньшенин, уже и без того возбужденный, раскрасневшийся, и с более резкими, чем обычно, стремительными глазами. — Говорить — так говорить начистоту! Слово фронтовика, дорогой шурин, я еще ни разу в жизни не сказал того, чего бы потом стыдился. Что ж обижаться, если ваша команда действительно идеально подобрана? Вы — стратег, подобного дара у вас не отберешь…
— Алексей, прошу потише, спят ведь…
— Хорошо… Я не закончил свою мысль, простите, Вадим… вино ведь для того и существует, чтобы сблизить. — В словах зятя звучала полувопросительная мягкая интонация, но ему в глаза Одинцов взглянуть не решался. — Весь парадокс заключается в ином, Вадим. Ведь у вас всего лишь иллюзия власти, а управляете не вы, все диктует ваша команда. А ее кто составляет? Подобранная по принципу однородности — воинствующая, сплоченная в один монолит серость. Боже мой, можно одолеть Гималаи, пройти сквозь огонь, но серость… Ого! То, на чем держались династии, эпохи, царства, — серость… Высшей марки цемент, не пропускающий ни солнца, ни влаги, ни воздуха!
— Не заходите в глушь, Алексей, в сплошную темень, там нехорошо, давайте лучше еще по рюмке и спать, — предложил Одинцов, взял бутылку, несколько помедлил, успокаивая руки. — Вы должны пересмотреть свое отношение к происходящему, Алексей… Серость? Коротченко? Другие? А кто прозрел загадку жизни? Я? Вы? Ваш горячо любимый Климентий Яковлевич? У которого, по-вашему, кроме чрева ничего нет? Ох, как вы ошибаетесь! А если та самая середина, серость, цемент, как вы выражаетесь, нужны больше, чем такие вот неуправляемые анархисты, как вы? А если в том замысел провидения, его желание сохранить жизнь подольше, дать ей возможность идти вперед медленнее, зато безопасней? Или вы готовы взять на себя смелость дать окончательный результат?
— Никто этого никогда не определит, зачем? — отозвался Меньшенин, пристально рассматривая коньяк в своем хрустальном бокале. — Вы подбросили мне интересную мысль, право, жаль, я сейчас не могу сосредоточиться. Мне впрягаться в эту телегу поздно… и… я — пьян, дорогой шурин… ну…
Он оглянулся, — у двери белой тенью стояла Зоя в большой белой пуховой шали, наброшенной на плечи и скрывавшей ее пополневшую, особенно за последний месяц, фигуру; она подошла к столу, мягко взяла из рук мужа фужер и поставила его на стол.
— Не надо больше, Алеша, поздно… И ты, Вадим, не забывай, у него контузия, после ваших вечеров болеет. Идем, идем…
— Ну, почему ты всегда такая умная? — с нежностью протянул Меньшенин, влюбленно не отрывая от жены взгляда. — Ну, что ни слово, то золото… Зоюшка…
— Вставай! А то ты меня знаешь…
— Все, пощади, уже встал! — Меньшенин тут же вскочил, шагнул к ней, поцеловал в щеку.
Они все втроем еще поговорили, но разговор их все больше касался Зои и ее положения; проводив сестру с зятем, Одинцов прилег на диван и долго лежал с открытыми глазами и напряженным лицом, вновь и вновь возвращаясь в мыслях к недавнему; Меньшенин в это же самое время, с бережением и ласковыми шуточками, помог жене раздеться и лечь, а сам в каком-то нервном возбуждении прошелся несколько раз по комнате.
— Алеша, — внезапно окликнула Зоя, — подойди, пожалуйста… сядь…
Он сел на край кровати, взял ее руки в свои.
— Ты мне веришь, Алеша?
— Да…
— Нам нужно искать жилье, — сказала она, — мужчина должен быть хозяином в своем доме. Я очень люблю брата, но я вижу, как ты тяготишься своей зависимостью от него. Я хочу, чтобы между вами сохранялись добрые, дружеские отношения. Нам надо жить отдельно…
— Вот как. — Меньшенин не смог скрыть ласковой иронии и сильно потер лоб. — Я как-то об этом и не подумал… Ты не сгущаешь?
— Нет, ничего я не сгущаю и не преувеличиваю, — тотчас возразила Зоя. — У нас своя семья, мы должны научиться жить самостоятельно.
— В таком положении? — спросил Меньшенин, с бережением опуская руки на тугой, выпуклый живот жены и поглаживая его. — Вот о чем надо сейчас думать и беспокоиться. Давай отложим этот разговор, не надо искушать судьбу… я боюсь за тебя…
— А я за тебя, Алеша, — сказала Зоя, приподнимаясь на локте, а затем и садясь в постели; — Степановна нам поможет, я и с Жорой Вязелевым говорила, он тоже советует. — У нее в голосе, в глазах появилась незнакомая ему до сих пор сила убежденности. — Алеша, Алеша, ты что-нибудь скрываешь от меня? Боже мой, как ты смотришь! Как бы я хотела знать, о чем ты думаешь? О чем?
— Не надо волноваться, — попросил он, обняв ее, прижал ее голову к своему плечу и долго молчал, затем, заглядывая в глаза, стал целовать ее подурневшее лицо; она как-то не по-женски беззвучно плакала.